лицо было у нее в Кленси, в часы любви. Поменять бы все местами! Тогда она была не нужна ему, тогда он был слеп. А сейчас? Кто знает!
Конрад попрощался и вышел, но потом, повинуясь неожиданному порыву, вернулся и увидел, что Тина встала и трогает тонкими, нежными пальцами принесенную им сирень.
— Тина! Тина, я виноват перед тобой за то, что было в Кленси и… и после. Прости!
Она нисколько не удивилась его словам, как и внезапному возвращению, и сказала:
— Ты невиновен, Конрад. Я на все шла сознательно, согласилась остаться с тобой, хотя не была уверена в твоих чувствах.
— Но я подал тебе надежду.
— Неважно. Я уже ответила: то, что случилось тогда, теперь не имеет значения.
Он вздохнул. Пора уходить. Теперь действительно пора. Он уже открывал дверь, когда Тина вдруг спросила:
— Скажи, Конрад, а ты нашел то, что искал? Тот мир, в котором ты мог бы быть счастлив?
На него пахнуло прошлым, невыносимо светлым, прекрасным прошлым, свежестью ветра и океанской воды.
— Однажды он был у меня в руках, но тогда я этого не понял. — И, помолчав немного, спросил: — Что ты скажешь мне на прощание, Тина?
Вместо ответа она протянула руку и подала ему крест на шелковом шнурке.
— Возьми. Он мне больше не нужен.
Конрад вспомнил медальон с портретом матери, навеки потерянный, бесценный…
— Почему, Тина?
— Я утратила прежнюю веру, Конрад, и не хочу хранить этот крест просто как вещь.
— Значит, ты не прощаешь меня?
Она ответила — так развязывают последний узел, делают последний шаг, забивают последний гвоздь:
— Прощаю.
Немало воды утекло, прежде чем Тина решилась покинуть больницу, и, будь ее воля, осталась бы здесь еще недолго. Тут было хорошо: никто не беспокоил, ни к чему не принуждал, не навязывал своего общества, все относились к ней без жалости и оскорбительного любопытства, а с молчаливым пониманием. Три раза в день сиделка приносила поднос с едой, можно было гулять в безлюдном парке. Клиника отнюдь не пустовала, и для Тины оставалось загадкой, как доктору Райану удавалось создавать для нее эту атмосферу — такую, что она чувствовала себя его единственной пациенткой.
Первое время Тина дни и ночи лежала под одеялом, молчала, не двигалась, уставившись в пустоту странным, рассеянным взглядом, одинаково боялась света и темноты, людей и самой себя, страдала от звуков и тишины, участия и равнодушия, особенно — от любых, даже самых ничтожных прикосновений. Иногда принималась плакать — и тогда это продолжалось часами.
Постепенно телесная боль осталась лишь в воспоминаниях, но душа ныла беспрестанно. Тине ничего не хотелось, только лежать, не двигаться, не слышать и не видеть ничего. Она не могла жить с этим, не могла!
Девушка чувствовала себя так, будто ей плюнули в лицо, поставили на душу позорное клеймо, а по телу размазали несмываемую грязь.
Покончить с собою? Эта мысль не владела Тиной — убеждения юности уцелели, да и думы о Дарлин не оставили девушку. Мать никогда бы не пережила такого горя!
С течением времени Тина, как ни было тяжело, принялась размышлять о будущем и поняла: чем дольше она задержится здесь, тем труднее будет уйти. Доктор Райан говорил, что она может не спешить покидать клинику, но у Тины имелись на этот счет свои соображения. Она знала — ее пребывание здесь оплачивает Конрад, и ей не хотелось жить на его содержании.
Он приходил еще несколько раз, но Тина неизменно отказывалась его принять. Она понимала, что стоит побеседовать с ним хотя бы из чувства благодарности, но не могла заставить себя. Она все сказала в первый раз, и повторять такие слова было тяжело.
В последний день пребывания в клинике одна из сестер принесла ей два хороших платья, новое тонкое белье, туфли и немало полезных мелочей. Тина, хотя и догадывалась, на чьи деньги все это куплено, приняла подарки. Что ж, она в самом деле нуждалась в одежде и хотя бы небольшой сумме денег на первое время.
Она решила пойти к своей случайной попутчице Бренде Хьюз и попросить помочь найти какое-нибудь занятие. Тина не совсем точно запомнила адрес, но решила рискнуть, тем более доктор Райан предупредил, чтобы в случае неудачи она возвращалась в клинику.
Тина надела одно из новых платьев, а голову повязала тонким белым шарфом. Был страшно выйти за пределы парка, но она пересилила себя и вскоре не без уверенности шла по лабиринту улиц.
Прежде Тина не видела Сиднея и теперь с интересом глядела на залив, разветвленный на множество бухт и окруженный голубоватыми волнистыми холмами, на дома с верандами, облицованные кирпичом и покрытые черепицей; на крыше каждого был установлен сток для дождевой воды, собираемой в цистерны, — вода здесь была большой драгоценностью. Дома состоятельных граждан выглядели иначе: узкие фасады, заостренные крыши, филигранные решетки балконов.
Дом Бренды находился не так уж далеко от клиники. Пару раз Тина спросила дорогу и вскоре оказалась перед серо-белым особняком с мраморными колоннами, окруженным красивой витой решеткой. Перед домом был разбит газон со множеством цветущих клумб.
Тина, несколько испуганная внушительностью жилья, поднялась на широкое крыльцо и постучала, не особенно надеясь на удачу. К счастью, дверь открыла сама Бренда. Она выглядела иначе, чем в поезде, по-домашнему — в легком светлом платье и опушенных мехом туфельках. Рыжие волосы были схвачены на затылке широкой бледно-зеленой лентой.
По-видимому, Бренда не узнала Тину, потому что спросила, придерживая тяжелую дверь:
— Что вам угодно, мисс?
На Тину повеяло холодком, и она чуть согнула плечи. Судя по всему, у нее был странный, возможно даже несчастный, вид, потому как в следующий момент на лице Бренды появилось выражение сочувствия.
— Пройдите в дом, — пригласила она и отступила от дверей.
Тина не двигалась.
— Мое имя Тина Хиггинс, — сказала она. — Извините, мисс Хьюз, вы меня, видимо, не помните. Мы ехали вместе в сиднейском поезде…
— А! — Лицо Бренды озарилось улыбкой. — Да, действительно не узнала. Простите, пожалуйста, мисс Хиггинс. Войдите же!
Тина вошла, уступив настойчивости хозяйки, и очутилась в большом светло-коричневом холле, а потом — в не менее просторной кремовой гостиной. Было видно, здесь живут если не богато, то, по крайней мере, весьма зажиточно. Солнечный свет, проникавший сквозь желтые шторы, нежной позолотой ложился на изящную викторианскую мебель и дорогие ковры, паркет и высокие белые вазы, стоявшие на полке великолепного мраморного камина.
— Это было месяца два или три назад?
— Да…— ответила Тина. Она вдруг почувствовала слабость и с благодарностью опустилась на придвинутый стул.
— Мы с братом сошли в Берке, — вспоминала Бренда.
И Тина прошептала:
— Ваше счастье…
— Что? — Бренда присела рядом. — С вами что-то случилось? Вы… вы немного изменились. Расскажите, прошу вас!
Тина молчала. Довериться этой совсем незнакомой девушке? Разве можно рассказать кому-нибудь о том, что случилось?!
— Ничего, — сказала она, — так… была немного больна.
Однако Бренда уловила: случилось нечто куда более трагичное, чем простой телесный недуг.