посылал его к бакалейщику, или к госпоже Клеман, или ещё дальше, по дороге к Ви за зерном, он успевал туда и обратно за половину времени, которое потратил бы на этот путь я, и притом не бежал. Ибо я не желал, чтобы моего сына видели галопирующим по улицам, подобно тем шалопаям, которых он тайком посещал. Да, я хотел, чтобы он шагал, как я, мелким быстрым шагом, откинув голову, экономно и ровно дыша, помахивая в такт руками, не оборачиваясь ни налево, ни направо, казалось бы, ничего не замечая и однако же запоминая мельчайшие подробности дороги. Но со мной он неизменно сворачивал не в ту сторону. Перекрёстка или развилки было достаточно, чтобы сбить его с правильного пути, выбранного мной. Не думаю, чтобы он делал это нарочно. Но, полностью доверившись мне, он не следил за тем, что делает, не смотрел, куда идёт, и двигался машинально, как бы во сне. Его непостижимым образом засасывали все возникающие на его пути щели. Так что у нас вошло в привычку прогуливаться каждый сам по себе. Единственный маршрут, который мы регулярно проделывали вместе, был путь, ведущий нас каждое воскресенье из дома в церковь и, по окончании мессы, из церкви домой. Подхваченный медленным потоком прихожан, мой сын был со мной не одинок. Он становился частицей покорного стада, которое направлялось, в который раз, отблагодарить Господа за его доброту, вымолить милость и прощение, а затем вернуться, с облегчённой душой, к другим удовольствиям.
Я подождал, пока он подойдёт ко мне, затем произнёс слова, предназначенные раз и навсегда решить эту проблему. Встань позади меня, — сказал я, — и следуй за мной. Это решение было удачным, во многих отношениях. Но был ли он способен следовать за мной? Не должен ли был неизбежно наступить момент, когда он поднимет голову и увидит, что он — один, в незнакомом месте, и когда я, стряхнув мысли, обернусь и обнаружу, что он исчез? Не прикрепить ли мне его к себе посредством длинной верёвки, обвязав её концы вокруг наших поясов? — подумал я, но тут же отказался от этой мысли. Существует много разных способов привлечь внимание, и я не был уверен, что этот — из числа лучших. Сын мог неслышно развязать узлы и удрать, предоставив мне продолжать путь в одиночестве, с длинной верёвкой, влачащейся за мной по пыли. Чем не гражданин Кале? До тех пор, пока верёвка, зацепившись за какой-нибудь неподвижный или тяжёлый предмет, не прервёт моё движение. Нам лучше подошла бы, пожалуй, не верёвка, гибкая и безмолвная, а цепь, о которой сейчас не приходилось и мечтать. И однако же я мечтал о ней, какое-то время тешил себя мыслью, воображал себя в мире не столь совершенном, как наш, и задавался вопросом, как, имея всего- навсего цепь, без каких бы то ни было наручников, ошейников, оков и обручей, смог бы я приковать к себе сына так, чтобы навсегда лишить его возможности покинуть меня. Вопрос упирался в узлы и петли, и в случае крайней необходимости я бы с ним справился. Но меня уже отвлёк от него образ сына, который идёт не позади меня, а впереди. В таком положении я имел возможность не сводить с него глаз и вмешаться при малейшем ложном движении, сделанном им. Но, не говоря уже о том, что во время нашей экспедиции я буду исполнять и другие роли, помимо роли сторожа и сиделки, сама перспектива на каждом шагу видеть перед собой его пухлое и неповоротливое тельце — была невыносимой. Подойди ко мне! — закричал я. Ибо, услышав, как я сказал, что нам следует идти налево, он пошёл налево, как будто больше всего на свете хотел разъярить меня. Опершись на зонт, опустив голову, словно под тяжестью проклятия, ухватившись свободной рукой за калитку, я стоял неподвижно, как статуя. Он подошёл ко мне во второй раз. Я велел тебе идти сзади меня, а не спереди, — сказал я.
Было время летних каникул. Его зелёную школьную шапочку спереди украшали инициалы и голова не то кабана, не то оленя, вышитая золотом. Шапочка лежала на его крупной белёсой голове строго горизонтально, как крышка на кастрюле. Так он носил её всегда. В этой строгой посадке головных уборов есть некий апломб, выводящий меня из себя. А плащ, вместо того, чтобы аккуратно перекинуть его через руку или перебросить через плечо, как я ему велел, он скомкал и прижимал двумя руками к животу. Так он и стоял передо мной — растопырив ноги, согнув колени, выставив живот, втянув грудь, раскрыв рот и опустив голову — в позе настоящего полудурка. Я и сам, должно быть, производил впечатление человека, который удерживается на ногах только благодаря зонту и калитке. Наконец, мне удалось выговорить: Ты в состоянии следовать за мной? Он не ответил. Но я понял его мысль так же ясно, как если бы он высказал её вслух: А ты в состоянии вести меня? Пробило полночь, на колокольне моей любимой церкви. Неважно. В доме меня уже нет. Я поискал в своём сознании, в котором находил всё необходимое, указания о той, дорогой ему вещице, которую он, вероятно, прихватил с собой. Надеюсь, — сказал я, — ты не забыл свой походный нож, он может нам пригодиться. В ноже этом, кроме пяти-шести обычных лезвий, имелись также штопор, консервный нож, шило, отвертка, щипчики, «козья ножка» и не помню уж какие ещё пустяки. Я сам подарил ему этот нож за похвальную грамоту по истории и географии, которые преподавали в его школе, по непонятным мне причинам, как одну дисциплину. Олух из олухов во всём, что относилось к литературе и так называемым точным наукам, он не знал себе равных в запоминании дат сражений, революций, реставраций и прочих подвигов рода человеческого в его медленном восхождении к свету, равно как и очертаний границ и высот горных пиков. Так что он вполне заслужил свой походный нож. Не вздумай сказать, что ты оставил его дома, — сказал я. Конечно, нет, — ответил он с гордостью и удовлетворением и похлопал по карману. В таком случае, дай его мне, — сказал я. Естественно, он ничего не ответил. Немедленное послушание не входило в число его привычек. Отдай нож, — закричал я. Он отдал. А что ему оставалось делать, оказавшись наедине со мной в ночи, которая умеет хранить молчание? Ему же лучше, у меня нож не потеряется. А где его любимый нож, там будет и сердце, если, конечно, он не купит себе другой, что маловероятно. Ибо карманных денег у него никогда не было, он в них не нуждался. Каждое полученное им пенни, а получал он немного, он хранил сперва в копилке, а потом в банке, причём его банковская книжка находилась у меня. В эту минуту, вне всякого сомнения, он с удовольствием перерезал бы мне горло, тем самым ножом, который я неторопливо укладывал в свой карман. Но он был ещё слишком юн, мой сын, ещё слабоват для великой праведной мести. Впрочем, время работало на него, вероятно, он тешил себя этой мыслью, сколь бы глуп он ни был. Как бы там ни было, на этот раз он сдержал слёзы, за что я ему очень признателен. Я выпрямился и, положив ему руку на плечо, сказал: Терпение, сынок, терпение. Самое ужасное в подобных ситуациях то, что, когда у тебя есть желание, у тебя нет возможности, и наоборот. Но об этом мой несчастный сын ещё не подозревал и, должно быть, думал, что ярость, исказившая черты его лица и вызвавшая дрожь во всём теле, не покинет его до того самого дня, когда он даст ей выход. Наверняка в душе он чувствовал себя крошечным графом Монте-Кристо, проделки которого, в изложении «Школьной серии», ему, конечно же, были известны. А пока, наградив его вялую спину увесистым тумаком, я сказал: Двинулись. Более того, я действительно двинулся, и мой сын потащился за мной. Я отправился в путь в сопровождении сына, согласно полученным инструкциям.
У меня нет намерения пересказывать все те разнообразные приключения, с которыми мы столкнулись, я и мой сын, вместе и поодиночке, пока добирались до края Моллоя. Это было бы скучно. Но меня это не останавливает. Всё скучно в этом повествовании, к которому меня принуждают. И я буду продолжать его, как умею, до определённого момента. А если оно не удовлетворит моего шефа, если он обнаружит в нём отдельные эпизоды, которые неприятны ему и его коллегам, тем хуже для всех нас, для всех них, ибо для меня хуже не бывает. То есть у меня не хватает воображения, чтобы это представить. И однако же воображения у меня сейчас куда больше, чем раньше. Если я и занимаюсь этой унылой писаниной, работой не по моей части, то причины тому совсем иные, чем можно было бы предположить. Я по-прежнему подчиняюсь приказам, если вам так угодно, но уже не из страха. Да, я ещё боюсь, но лишь по привычке. И голос, который я слышу, не нуждается в Габере. Ибо он во мне и призывает меня до конца оставаться верным слугой, каковым я всегда и был, дела, чуждого мне, и терпеливо исполнить мою злосчастную и горькую роль, как бы по собственной воле, когда воля у меня была, ту роль, которую следовало исполнять другим. И делать это с ненавистью к своему хозяину и презрением к его замыслам. Да, голос этот весьма невнятный, и следовать ему во всех его доводах и выводах нелегко. И тем не менее я ему следую, более или менее, следую в том смысле, что я его понимаю, и в том смысле, что я ему подчиняюсь. Думаю, немного найдётся голосов, о которых можно так много говорить. И я предвижу, что буду следовать ему впредь, что бы он мне ни приказал. А когда он смолкнет, оставив меня в сомнении и неведении, я буду ждать его возвращения и ничего не предпринимать, даже если весь мир через своих бесчисленных представителей власти, говорящих совместно и единогласно, велит мне делать то или это, причиняя мне невыразимые страдания. Но в этот вечер, в это утро я выпил чуть больше обычного, и завтра, возможно, буду совсем другого мнения. Голос также говорит мне, я только сейчас начинаю это понимать, что воспоминание о моей работе, тщательно доведённое до конца, поможет мне вынести долгие муки скитаний и свободы. Значит ли это, что однажды меня выгонят из моего дома, из моего сада, что я потеряю мои деревья, мои лужайки,