то время еще с частой крестовиной наверху, с зелеными стеклянными изоляторами, густо облепленные бурыми воробьями, за перекладины цепляются обледенелые провисшие провода.
Сара Герцог раскрыла ладонь и сказала: — Смотри внимательно-сейчас увидишь, из чего был создан Адам. — Она терла ладонь пальцем, пока на изрезанной линиями коже не проступило темное, безусловно землистое пятнышко. — Видишь? Вот так оно и было. — И сейчас, у высокого бесцветного окна, за порогом полицейского суда легший в дрейф Герцог, взрослый человек, повторял мамин урок. Он тер ладонь и улыбался, и у него получилось — такое же темное пятнышко обозначилось на ладони. Он увел взгляд в ажурную чернь бронзовой решетки. А может, она просто разыграла меня с этим доказательством? Такие шутки возможны, когда отчетливо сознаешь, что такое смерть и чего стоит человек.
Умирала она целую неделю, и тоже зимой. Умирала в Чикаго, Герцогу было шестнадцать лет, еще немного — и молодой человек. Все это происходило в Вест-сайде. Она угасала. Проникаться сознанием этого он не стал — уже он набрался вольнодумства. Уже Дарвин, Геккель и Спенсер не годились ему. С Зелигом Конинским (что-то вышло из этого представителя золотой молодежи?) он забраковал местную библиотеку. На тридцатидевятипенсовом развале в «Уолгрине» они чего только не покупали — главное, чтобы потолще: «Мир как воля и представление», «Закат Европы». А в каких условиях жили! Герцог свел брови, напрягая память. Папа работал ночами, днем отсыпался. Все ходили на цыпочках. Разбудишь — криков не оберешься. На двери в ванной висел его пропахший льняным маслом комбинезон. В три часа он вставал и полуодетый выходил к чаю, притихший, с гневной маской на лице. Но мало-помалу в нем просыпался делец, промышлявший на Вишневой улице перед негритянским борделем, среди товарных поездов. Он обзавелся шведским бюро. Сбрил усы. А потом мама стала умирать. Я просиживал зимние ночи на кухне, штудируя «Закат Европы». За круглым столом, покрытым клеенкой.
Это был страшный январь, улицы намертво сковал лед. Во дворах стыла луна на глазурованном снегу, помеченном корявыми тенями веранд. Под кухней была котельная, топил дворник в джутовом переднике, с припудренной угольной пылью негритянской бородкой. Совок скреб по цементу, лязгал в топке. Клацала прикрытая им дверца. В старых корзинах из-под персиков дворник выносил жуткое количество золы. Внизу же, в комнате с лоханями, я тискал, когда повезет, молоденьких прачек. А в то время, о котором идет речь, я корпел над Шпенглером, барахтался и тонул в разливанном море фантасмагорий мрачного германца. Сначала была античность, которую все оплакивают, — прекрасная Греция! После нее настала «магическая» эпоха, потом — «фаустовская». Я узнал, что по своему еврейству я прирожденный маг и что наш пик миновал, остался в прошлом. Как бы я ни старался, идея христианского и фаустовского мира мне недоступна, она никогда не станет моей. Дизраэли
Я поднимал глаза от плотного текста с его вязким буквоедством, растравляя сердце честолюбивым, мстительным чувством, и тут в кухню входила мама. От своего одра она через весь дом шла к этой двери с пробивавшимся внизу светом. Во время болезни ее подстригли — и сразу неузнаваемо изменились глаза. Нет, иначе: обнажилась правда. — Сынок, это смерть.
Я предпочитал не внимать ей.
— Я увидела свет, — говорила она. — Зачем ты так поздно засиживаешься?
— Но умирающие перестают сознавать время, Просто она жалела меня, сироту, видела мое позерство, амбициозность, глупость и думала про себя, что в некий отчетный день мне потребуются и силы, и хорошее зрение.
И спустя несколько дней, когда уже отнялся язык, она все еще пыталась утешать Мозеса. Как тащила его когда-то в санках, в Монреале, и совсем выдохлась, а он даже не подумал слезть. С учебниками в руках он вошел в комнату умиравшей, стал что-то рассказывать. Она подняла руки и показала ногти. Они посинели. Он смотрел, а она тихо кивала вместо слов: — Вот так-то, Мозес: умираю. — Он подсел к ней, она стала гладить его руку. И все гладила, гладила одеревенелыми пальцами. Под ногтями ему уже чудился сизый могильный суглинок. Ее забирал к себе прах! Стараясь не глядеть, он слушал улицу: скрип детских салазок, скрежет тележки на бугристом льду, хриплый клич торговца яблоками, грохот его железных весов. В отдушине шелестел пар. Штора была задернута.
Сейчас, перед дверью полицейского суда, он сунул руки в карманы брюк и поднял плечи. Он надоел себе. Книжный недоросль. И конечно, памятны похороны. Как Уилли плакал в молельне! Выходит, у братца Уилли сердце подобрее было. Но… Мозес тряхнул головой, прогоняя эти мысли. Чем больше он думал, тем мрачнее виделось прошлое.
Он ждал очереди позвонить. Наслушанная и надышанная до него трубка была влажной. Герцог набрал номер, который дал Симкин. Нет, сказал Ваксель, Симкин ему ничего не передавал, но пусть господин Герцог поднимется и подождет у него. — Спасибо, я перезвоню, — сказал Герцог. Он терпеть не мог ожидать в конторах. У него вообще не было терпения ждать. — Вы случайно не знаете-может, он в здании?
— Да здесь он, конечно, — сказал Ваксель. — И думается мне, у него уголовное дело. А это значит… — И с ходу назвал несколько номеров комнат.
Некоторые Герцог записал. Он сказал: — Я пока поищу, а через полчаса перезвоню вам, если не возражаете.
— Какие возражения. У нас рабочий день. А вы суньтесь-ка на восьмой этаж. У нашего Наполеончика такой голос, что вы его сквозь стены услышите.
В первом же зале, что подсказал Ваксель, шел суд присяжных. Народу на полированных деревянных скамьях было совсем мало. Через несколько минут он напрочь забыл о Симкине.
Молодую пару, женщину и мужчину, с которым она жила в скверной меблирашке в верхней части города, судили за убийство сына, трехлетнего ребенка. Мальчик у нее от другого, тот ее бросил, объяснил в своей справке защитник. Герцог отметил, что адвокаты тут как на подбор поседелые и немолодые — другое поколение и другой круг, все люди терпимые, утешительные. Обвиняемые узнавались по виду и одежде. На мужчине запачканная и заношенная куртка на молнии, на рыжей, с большим красным лицом женщине ситцевое домашнее платье коричневого цвета. Оба держались невозмутимо — ни на его лице, с низкими бачками и светлыми усами, ни на ее, с покатыми веснушчатыми скулами и заплывшими продолговатыми глазами, свидетельские показания ни в малейшей степени не отозвались.
Она родилась в Торонто и была от рождения хромой. Отец работал механиком в гараже. Кончила четыре класса, КУР —94. Любимцем в доме был старший брат, а на нее махнули рукой. Невзрачная, злобная, угловатая, в бессменном ортопедическом ботинке, она с ранних лет сознавала свою отверженность. Суду представлены свидетельские показания, продолжал адвокат, выдержанный, мягкий, приятный человек. Буквально с первого класса злобная, необузданная девочка. Есть письменные характеристики учителей. Есть медицинский и психиатрический анамнезы и, главное, заключение невропатолога, которое, по мнению защитника, заслуживает особого внимания суда. Из него следует, что по результатам энцефалограммы больная страдает психическим заболеванием, способным кардинально менять поведение. У нее отмечались бурные, эпилептического характера вспышки ярости; отмечалась неадекватность эмоций вследствие мозгового нарушения. Из-за хромоты бедняжку травили, позже ее совращали подростки. Суд по делам несовершеннолетних представил ее распухшее досье. Ненавистница-мать отказалась присутствовать на суде, якобы заявив: — Она мне не дочь. Мы умываем руки. — В девятнадцать лет обвиняемая забеременела от женатого мужчины, через несколько месяцев вернувшегося в семью, к жене. Она отказалась добиваться усыновления и некоторое время жила с ребенком в Трентоне, потом обосновалась в Флашинге, жила в людях — готовила и убирала. В один из выходных она познакомилась с обвиняемым подельником, в ту пору уборщиком в закусочной на Колумбус авеню, и, решив сойтись с ним, перебралась в «Монткам-отель» на 103-й улице. Герцог знал это место. Его убожество шибало в нос уже с улицы, в открытые окна изливался темный смрад — постельный, мусорный, хлорный, клопоморный. С пересохшим ртом он тянулся вперед, напряженно вслушиваясь.
Теперь показания давал судебно-медицинский эксперт. Он видел мертвого ребенка? Да. Ему есть что сказать по делу? Да, есть. Он огласил дату и подробности экспертизы. Дородный, лысый, важный, с