Близнецы, Бетельгейзе, Млечный Путь. Все до единой, и каждая на своем месте.

— И только одну звезду никто не мог признать.

— Мальчика показали всем астрономам.

— Я видела астрономов по телевизору.

— И все астрономы сказали: — Ба! Интересное явление. Маленькое чудо.

— Дальше!

— Тогда он пошел к Хайраму Шпитальнику, старому-старому старичку с белой бородой до самой земли. Он жил в шляпной коробке. И он сказал: — Тебя должен обследовать мой дедушка.

— Который жил в скорлупе от грецкого ореха.

— Совершенно верно. Дружбу он водил только с пчелами. Хлопотунье-пчелке некогда грустить. Прадедушка Шпитальник вылез из скорлупы с телескопом в руках и взглянул на лицо Руперта.

— Мальчика звали Рупертом.

— С помощью пчел старый Шпитальник взлетел на нужную высоту, присмотрелся и сказал, что это настоящая звезда, только что открытая. Он давно охотился за ней… Ну, вот и цыплятки. — Он посадил девочку на поручень, слева от себя, чтобы не прислонялась к пистолету, обернутому в рубли ее собственного прадедушки. Это хозяйство по-прежнему лежало в правом внутреннем кармане.

— Желтенькие, — сказала она.

— Здесь специально поддерживают тепло и свет. Видишь, вон то яйцо покачивается? Это цыпленок хочет выбраться. Скоро его клювик проколет скорлупу. Следи.

— Папа, ты больше не бреешься у нас дома — почему?

Срочно укреплять сопротивляемость страданию. Пожестче с собой. Иначе, получится как с тем пианино, о котором дикарь сказал: «Ты бьешь, он кричит». И закрывай еврейскую фабрику слез. Он обдуманно ответил: — Бритва у меня сейчас в другом месте. А что говорит Маделин?

— Она говорит, что ты не хочешь больше с нами жить.

При ребенке он сдержался. — Так и говорит? Неправда, я хочу быть с вами. Только не могу.

— Почему?

— Потому что я мужчина, а мужчины должны работать, всюду поспевать.

— И дядя Вэл работает. Он пишет стихи и читает маме.

Его хмурое лицо прояснилось. — Прекрасно. — Ей приходится слушать эту дребедень. Дрянное искусство и порок рука об руку. — Я очень рад.

— Он сияет, как денежка, когда читает.

— А он не плачет?

— Плачет.

Сентиментальность и скотство — одно без другого не бывает, как ископаемые и нефть. Бесценная новость. Просто счастье, что я ее узнал.

Джун опустила голову и закрыла глаза ладонями наружу.

— Что случилось, душенька?

— Мама не велела говорить про дядю Вэла.

— Почему?

— Сказала, что ты будешь очень-очень сердиться.

— А я и не подумал сердиться. Я смеюсь до упаду. Ладно. Не будем больше о нем. Обещаю. Ни одного слова не скажем.

Опытный отец, он расчетливо выждал, когда они вернутся к «соколу», и тогда сказал: — В багажнике для тебя подарки.

— Ой, папа, а что?

Молочные зубки, редкая россыпь веснушек, большие вопрошающие глаза, хрупкая шейка — насколько же свеженькой, с иголочки, смотрится она на фоне топорного, сонного Музея науки. И он вообразил, как она наследует этот мир мудреных приборов, законов физики и прикладной науки. Голова у нее соображает. Пьянея от горделивого чувства, он уже видел в ней еще одну мадам Кюри. Перископ ей понравился. Они пошпионили друг за другом, прячась за машину, за дерево, за опору арочного туалета. За мостом через Аутер-драйв они пошли берегом озера. Он разрешил ей разуться и зайти в воду, потом, выпустив рубашку, вытер ей ноги, особо заботясь о том, чтобы между пальцами не остался песок. Он купил ей коробку печенья, и, опустившись на траву, она захрустела им. Одуванчики отстрелялись и понурили шелковые пряди, дерн пружинил под ногами, не было в нем майской сырцы и еще не высушил и не ожесточил его жаркий август. Подстригая склоны, ходила кругами механическая косилка, пыля зеленой крошкой. Освещенная с юга, вода восхищала свежей, полновесной полуденной голубизной; небо лежало на мреющем горизонте чистейшее, когда бы в той стороне, где Гэри, не пускали клубы бурого с прозеленью дыма темные высокие трубы сталеплавильных печей. В эту пору некошенные два года лужайки в Людевилле — готовый сенокос, и, надо ожидать, на участке снова топчутся местные охотники и любовные парочки, бьют стекла и жгут костры.

— Пап, я хочу посмотреть океанариум, — сказала Джун. — Мама сказала, ты меня поведешь.

— Пойдем, раз мама сказала.

«Сокол» перегрелся на солнце. Он опустил стекла, чтобы продуло. Сколько же у него развелось ключей, надо как-то поумнее разложить их по карманам. Вот от нью-йоркской квартиры, этот дала Рамона, ключи от профессорской, от квартиры Асфалтера, связка людевилльских ключей.

— Ты сядешь сзади, душенька. Забирайся, только одерни платье — сиденье очень горячее. — Ветер с западной стороны был суше восточного. Обостренным нюхом Герцог улавливал разницу. За эти дни полубреда и беспорядочно разбросанного думанья глубинные ощущения обострили его способность воспринимать — либо он обрел способность оставлять свой отпечаток на окружающем. Как если бы кисть напитывалась и окрашивалась его губами, кровью, печенкой, потрохами, гениталиями. Через эту путаницу он и воспринимал Чикаго, после тридцати с лишним лет знакомый ему вдоль и поперек. Своим особым, органическим искусством он творил из его элементов собственный город. Зловонили толстые стены и горбатая брусчатка в негритянских трущобах. Дальше к западу — заводы; малоподвижный Южный рукав, забитый нечистотами и поблескивающий застойной ржавчиной; пустые скотные дворы, заброшенные высокие красные бойни; потом слабо зудящая скука дач и тощих парков; обширные торговые центры; на смену им кладбища — Вальдхайм, чьи могилы одних Герцогов заполучили, а других только ждут; заповедные леса с кавалькадами, югославскими пикниками, любовными тропками, жуткими убийствами; аэропорты, карьеры и кукурузные поля напоследок. И за всем этим самая разнородная деятельность, реальная жизнь. Мозес должен видеть ее. Возможно, он для того был от нее в известном смысле огражден, чтобы лучше увидеть, не сомлеть в ее тесном объятье. Его дело — осведомленность, его установка, его долг — вместительная понятливость, наблюдательность. Если он употребляет время на то, чтобы показать своей дочурке рыб, то он уж как-нибудь постарается приобщить это к своим наблюдениям. Сегодняшний день — он нашел в себе мужество признать это — был в точности день, когда хоронили папу Герцога. Тогда тоже все цвело — розы, магнолии. Прошедшей ночью Мозес плакал, спал, в воздухе гибельно пахло; ему снились заковыристые сны — тягостные, нечистые, подробные, — прервавшись редкой силы ночной поллюцией; смерть, как же ты манишь свободой порабощенные инстинкты; жалкие сыны Адама, чьи дух и тело принуждены внимать глухим позывам. Сколько помню себя, я стремился жить более осознанно. Я даже представляю, в каком роде.

— Папа, тут поворачивать. Дядя Вэл тут всегда поворачивает.

— Ладно. — Он увидел в зеркальце, что обмолвка огорчила ее: снова проговорилась о Герсбахе. — Эй, киска, — сказал он, — если ты вспомнишь при мне дядю Вэла, я никому не скажу. И спрашивать тебя про него не буду. Так что не волнуйся! Все это глупости.

В Вердене он был не старше Джун, когда мама Герцог запретила ему болтать про перегонный куб. Само сооружение он хорошо помнил. Красивые трубки. Пахучее сусло. Если его не подводит память, папа Герцог мешками ссыпал в бочку подопревшую рожь. Нет, иметь секреты не так уж плохо.

— Иметь парочку секретов не страшно, — сказал он.

— Я знаю много секретов. — Она стояла у него за спиной и гладила его голову. — Дядя Вэл очень хороший.

— Конечно, хороший.

— Только я его не люблю. Он нехорошо пахнет.

Вы читаете Герцог
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×