Со времен Ришелье, или даже раньше, культуру во Франции ценили очень высоко. Но де Голль никогда не носил глупых безделушек. Для этого он слишком уважал себя. Да и парни, которые откупили Манхэттен у индейцев, сами бус не носили. Я с удовольствием отдал бы эту золотой орден Гумбольдту. Его хотели наградить немцы. В 1952 году Гумбольдта пригласили в Берлин прочитать лекцию в Свободном университете. Он не поехал. Боялся, что его похитит НКВД или ГПУ как известного антисталиниста и активного автора «Партизан ревю». Он боялся, что русские попытаются выкрасть его и убить.

— Целый год в Германии меня будет грызть одна мысль, — ораторствовал он перед публикой (в лице одного меня). — Двенадцать месяцев я буду чувствовать себя евреем и больше никем. А у меня нет возможности потратить на это целый год.

Но, думаю, правильнее объяснить его отказ тем, что ему куда больше нравилось оставаться нью- йоркским сумасшедшим. Гумбольдт ходил от одного психиатра к другому и устраивал сцены. Он выдумал для Кэтлин любовника и попытался убить этого человека. Разбил «бьюик-роудмастер». Обвинил меня в заимствовании черт его личности для создания характера фон Тренка. Предъявил чек с моей подписью на шесть тысяч семьсот шестьдесят три доллара пятьдесят восемь центов и купил на эти деньги «олдсмобиль» и что-то еще по мелочи. В любом случае, он не хотел отправляться в Германию, в страну, где некому было слушать его разглагольствования.

А через некоторое время из газет он узнал, что я стал шизалье. Говорили, что он живет с красоткой- негритянкой, которая учится по классу валторны в Джульярдской школе [106]. Но когда я видел его в последний раз на 46-й улице, я понял: Гумбольдт уже настолько сломлен, что не может жить с кем бы то ни было. Сломлен… Ничего не поделаешь, приходится повторять это. Казалось, что огромный серый костюм вот-вот засосет его с головой. Лицо — тускло-серое, как воды Ист- Ривер. А прическа вызывает подозрение, не поселился ли в ней тутовый шелкопряд. Но я все-таки должен был подойти и поговорить с ним, а не прятаться за припаркованными машинами. Как я мог? Я позавтракал в «Плазе», в люксе короля Эдуарда, где меня обслуживал вороватый ливрейный лакей. Затем летел на вертолете вместе с Джавитсом и Бобби Кеннеди. В пиджаке в веселенькую новомодную полоску я носился по Нью-Йорку как поденка. Я был одет, как Рей Робинсон[107] по прозвищу Сахар. Только во мне не было его бойцовского духа, и, увидав, что мой старинный близкий друг превратился в живого мертвеца, я удрал. Ринулся в аэропорт Ла-Гардия и на первом же «Боинге-727» улетел назад в Чикаго. Совсем расстроенный, я сидел в кресле, пил виски со льдом, и меня мучил ужас, мысли о Неотвратимой Судьбе и прочая гуманистическая лабуда. Убегая, я рванул за угол и растворился на Шестой авеню. Изо всех сил я стискивал челюсти, но не мог избавиться от дрожи в коленках. До свидания, Гумбольдт, мысленно твердил я, увидимся в мире ином. А через два месяца в отеле «Илскомб», которого теперь вовсе нет, в три часа ночи Гумбольдт отправился вынести мусор и умер в коридоре.

Где-то в середине сороковых на коктейле в Виллидже я слышал, как одна красивая девушка сказала Гумбольдту:

— Знаете, что я думаю, глядя на вас? Вы словно сошли с картины.

И правда: женщинам, мечтающим о любви, молодой Гумбольдт мог казаться сошедшим с полотна художника Ренессанса или кого-нибудь из импрессионистов. Но портрет при некрологе в «Нью-Йорк таймс» ужасал. Однажды утром я открыл газету — а там Гумбольдт, растоптанный жизнью, мрачный и седой. Страшное лицо на газетной странице смотрело на меня с пространства, отданного смерти. В тот день я снова летел из Нью-Йорка в Чикаго — весь раздерганный, сам не понимая чем. Прочитав газету, я направился в туалет и заперся там. Люди стучались, но я плакал и не мог выйти.

* * *

Кантабиле не заставил себя ждать слишком долго. Он позвонил незадолго до полудня. Возможно, проголодался. Я вспомнил, что в Париже в самом конце девятнадцатого века то одному, то другому случалось видеть, как сперва Верлен[108], важный, но слегка под хмельком, ожесточенно постукивал тростью по тротуару, направляясь на ленч, и чуть ли не вслед за ним степенно шагал туда же одетый с величайшей тщательностью великий математик Пуанкаре[109], выпячивая вперед огромный лоб и выписывая пальцами какие-то кривые. Обеденное время есть обеденное время, будь ты поэт, математик или гангстер.

— Ладно, мерзавец, встретимся сразу после ленча. Принесешь деньги и больше ничего. Больше никаких глупостей! — заявил Кантабиле.

— Да мне бы и в голову не пришло… — сказал я.

— Это верно, пока ты не связываешься с Джорджем Свибелом. Приходи один.

— Конечно. Я и не собирался…

— Ну наконец-то, только лучше бы ты раньше не собирался. Так что один, понял? И чтобы новыми купюрами. Сходи в банк и получи чистые деньги. Девять бумажек по пятьдесят. Новые! Я не потерплю никаких жирных пятен. И радуйся, что я не заставил тебя съесть тот чертов чек.

Что за фашист! Но может быть, он просто раззадоривал себя, горячился, чтобы не размякнуть? Но сейчас моей единственной целью было избавиться от него, демонстрируя покорность и безоговорочное подчинение.

— Как скажешь, — согласился я. — Куда принести деньги?

— К «русской бане» на Дивижн-стрит.

— К этой развалине? Побойся бога!

— Перед входом в час сорок пять. Жди. И один! — напомнил он.

— Хорошо, — ответил я.

Но он не дождался моего ответа — я снова услышал короткие гудки. Это нескончаемое мерное всхлипывание точно отражало беспокойство, зародившееся в моей праздной душе.

Надо было заставить себя действовать. От Ренаты я не мог ожидать никакой помощи. Сегодня она была занята на аукционе и разозлилась бы, если бы я позвонил в аукционный зал и попросил ее отвезти меня в Северный Вест-Сайд. Рената замечательная и очень услужливая женщина, у нее прекрасный бюст, но некоторые вещи она считает проявлением неуважения и быстро раздражается. Ну что ж, придется все делать самому. Вероятно, буксировщиков можно не вызывать, «мерседес» дотащится до мастерской своим ходом. Затем нужно найти такси или взять напрокат машину. На автобусе я ехать не хотел. В автобусах, как, впрочем, и в метро, слишком много вооруженных алкоголиков и наркоманов. Но нет, стоп! Первым делом нужно позвонить Мурре и съездить в банк. И как-то объяснить, что я не могу повести Лиш и Мэри на музыкальный урок. Эта мысль еще одним камнем легла мне на сердце, потому что я побаивался Дениз. Она все еще имела надо мной определенную власть. Дениз прямо-таки носилась с этими уроками. Впрочем, у нее все было важнейшим, неотложным и критическим. В любые психологические проблемы, связанные с воспитанием детей, она привносила жуткую напряженность. Об интеллектуальном и духовном развитии девочек она говорила не иначе как о деле безнадежном, ничего хорошего не предвещающем и едва ли не заранее обреченном на неудачу. И если детские души окажутся загубленными, это будет исключительно на моей совести. Ведь это я бросил их в самый важный момент всей истории цивилизации, а все ради того, чтобы связаться с какой-то Ренатой. «С этой шлюхой с большими сиськами», регулярно повторяла Дениз. Рената всегда была для нее крепкой и грубой девкой. Казалось, эпитеты Дениз нацелены доказать, что в нашей паре мужчина — Рената, а я — женщина.

Дениз, как и мои большие деньги, восходит к театру «Беласко». Тренка играл Мерфи Вервиджер, и, как и полагается звезде, у него была свита — костюмер, пресс-агент и мальчик на побегушках. Дениз жила с Вервиджером в «Стив Мориц» и каждый день являлась в театр в компании с другими его помощниками — со сценарием в руках, в вельветовом комбинезоне цвета сливы, с зачесанными наверх волосами. Элегантная, тоненькая, плоскогрудая, с широкими приподнятыми плечами (из-за чего очертания ее фигуры напоминали старомодный кухонный стул), с огромными фиалковыми глазами, удивительно нежным цветом лица и чудным, почти незаметным пушком, покрывавшим не только щеки, но и переносицу. Из-за августовской жары ворота за сценой, к которым примыкала цементированная дорожка, оставались открытыми, и солнечный свет, пробивавшийся внутрь, освещал пугающее запустение — руины былой роскоши. «Беласко» напоминал позолоченное блюдо для пирожных с налетом намертво въевшейся грязи. Хотя возле губ Вервиджера залегли глубокие морщины, он был моложавым и мускулистым. Такими бывают инструкторы по лыжам. Он вовсю старался выглядеть утонченным. Его голова очень напоминала кивер: высокая надменная скала, покрытая густым мехом. Дениз вела для него репетиционные заметки. Писала она с жуткой

Вы читаете Дар Гумбольдта
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату