Стронсон.
— Похоже, всем Кантабиле свойственно так по-дурацки обращаться с оружием. Разве не твой дядюшка Лентяйчик прихлопнул двух пацанят? Да, класса у вас нет никакого. Тупари. А теперь посмотрим, может, и травка имеется. Сюда бы еще нарушение условий досрочного освобождения. И мы чудненько укатаем тебя, малец. Сопляки, а туда же, стрелять вздумали.
Теперь полицейский шарил у Такстера под плащом. Губы Такстера растянулись в довольной гримасе, а переносица скошенного носа пылала от радости и удовольствия, доставленного таким замечательным чикагским приключением. Я злился на Кантабиле. Я был в бешенстве. Детектив ощупал мои карманы, обшарил бока, похлопал по ногам и сказал:
— Вы двое, джентльмены, можете повернуться. Ну и пижоны. Где вы достали эти ботинки с холщовыми вставками? — спросил он у Такстера. — В Италии?
— На Кингс-роуд, — весело ответил Такстер.
Детектив снял серую форменную курточку — под ней оказалась красная рубашка с высоким воротником — и вывалил на стол содержимое длинного черного бумажника из страусовой кожи, принадлежавшего Кантабиле.
— И кто из них должен был быть курком? Эррол Флинн[312] в плаще или этот, в клетчатом пальто?
— В пальто, — показал Стронсон.
— Давай, арестуй его и выставь себя идиотом, — сказал Кантабиле, все еще лицом к стене. — Ну давай, на зависть всем.
— А в чем дело? — заинтересовался полицейский. — Он что, большая шишка?
— Ты чертовски прав, — ответил Кантабиле. — Известнейший человек. Загляни в завтрашнюю газету, его имя в колонке Шнейдермана — Чарльз Ситрин. Он очень важная персона в Чикаго.
— Ну и что, мы десятками отправляем в тюрьму всяких важных персон. Губернатору Кернеру так даже не хватило мозгов припрятать бабки в надежном месте.
Детектив явно был собой доволен. Открытое морщинистое лицо — лицо действительно бывалого полицейского — сейчас озарялось веселой улыбкой. Красную рубашку распирала налитая жирком грудь. Безжизненные волосы его парика совершенно не вязались со здоровым румянцем щек — им не хватало естественной соразмерности. Пряди оттопыривались в совершенно неожиданных местах. Такие парики с космами, торчащими в разные стороны, как у скайтерьеров, ожидающих хозяев, можно увидеть на веселых, ярко разрисованных сиденьях в кабинках для переодевания в Сити-клубе.
— Кантабиле пришел ко мне сегодня утром с диким предложением, — сказал Стронсон. — Я категорически отказался. Тогда он стал угрожать, что убьет меня, и показал пистолет. Он просто сумасшедший! Он сказал, что вернется с курком. И описал мне, как курок прикончит меня. Как будет выслеживать неделями, а затем снесет мне полголовы, как гнилой ананас. И раздробленные кости, мозги и кровь потекут из моего носа. Он даже рассказал мне, как курок уничтожит улику — орудие убийства, распилит его ножовкой и раздробит молотком на кусочки, которые потом выбросит по частям в канализационные люки на окраинах. Он обрисовал каждую деталь!
— Ты все равно покойник, жирная задница, — сказал Кантабиле. — Через несколько месяцев тебя найдут в сточной канаве и придется счищать с твоего лица трехсантиметровый слой дерьма, чтобы установить личность.
— Нет разрешения на ношение оружия. Замечательно!
— Теперь уведите этих парней отсюда, — попросил Стронсон.
— Вы собираетесь предъявить обвинения им всем? Вы же получили только два ордера.
— Я собираюсь предъявить обвинения каждому.
Я сказал:
— Господин Кантабиле уже объяснил вам, что я не имею к этому делу никакого отношения. Мы с моим другом Такстером выходили из Художественного института, а Кантабиле притащил нас сюда якобы обсудить условия инвестиции. Я могу посочувствовать господину Стронсону. Его запугали. Кантабиле тронулся умом от тщеславия, его разъедает самомнение и отчаянный эгоизм, но все это блеф. Одна из его обычных мистификаций. Наверное, детектив сам скажет вам, господин Стронсон, что я совсем не похож на наемного убийцу вроде Лепке[313]. Думаю, он видел их десятками.
— Этот человек никогда никого не убивал, — подтвердил коп.
— Мне нужно ехать в Европу, меня ждут дела.
Второе было важнее. Самое худшее в данной ситуации заключалось в том, что происходящее мешало моей хлопотливой поглощенности, моему запутанному вглядыванию в себя. Это была моя внутренняя гражданская война с публичной жизнью, простой и открытой всякому любопытному взгляду, да к тому же характерной для этих мест, для города Чикаго, штат Иллинойс.
Как фанатичный книжник, зарывающийся в бесчисленные фолианты и привыкший смотреть на полицейские и пожарные автомобили, на машины скорой помощи с высоты своих окон, как человек, живущий в коконе из тысяч ссылок и текстов, в тот момент я осознал всю уместность объяснения, данного Т. Э. Лоуренсом своему вступлению в Королевские военно-воздушные силы: «Резко погрузиться в среду неотесанных мужланов и найти себя… — И что из этого вышло? — …для оставшихся лет активной жизни». Погрузиться в грубость и насмешки, в непристойность казарм и мерзость нарядов. Да, говорил Лоуренс, многие не пикнув примут смертный приговор, чтобы избежать пожизненного заключения, которое судьба держит в другой руке. Я понял, что он имел в виду. Я понял, что наступает момент, когда кто-нибудь — и почему бы не кто-нибудь вроде меня? — делает для решения этого сложнейшего, приводящего в отчаяние вопроса больше, чем все замечательные люди, бравшиеся за него прежде. Но хуже всего, что этот нелепый момент обрывал все мои планы. К семи меня ждали на ужин. Рената обидится. Она не выносила несостоявшихся свиданий. Рената — девушка с характером, и этот характер всегда проявлялось одинаково; к тому же, если мои подозрения верны, Флонзалей всегда крутился неподалеку. Мысль о замене вечна. Даже самые цельные и уравновешенные личности незаметно подбирают запасные варианты, а Ренате до цельности далеко. Она часто ни с того ни с сего начинала говорить в рифму и как-то удивила меня таким вот стишком:
Милый скрылся за углом — Ждет замена под окном.
Сомневаюсь, что кто-нибудь способен оценить острословие Ренаты глубже, чем я. Оно открывало захватывающие горизонты искренности. А мы с Гумбольдтом давно сошлись во мнении, что я способен принять все, что хорошо сказано. И это правда. Рената заставила меня рассмеяться. Позже я попытался вникнуть в ужасный смысл, скрытый за ее словами, внезапно обнаживший неприятную перспективу. Например, она как-то сказала мне: «Лучшее в жизни достается задаром, легко, но нельзя слишком легко обращаться с лучшим в жизни».
Любовник в тюрьме открывал перед Ренатой классическую, хотя и пошловатую возможность легкого поведения. Поскольку я имею обыкновение поднимать такие жалкие сентенции до теоретического уровня, никого не удивит, что я начал раздумывать о необузданности подсознательного и его независимости от правил поведения. Однако подсознание всего лишь аморально, но не свободно. Согласно Штейнеру, истинная свобода живет только в чистом сознании. Каждый микрокосм отделен от макрокосма. Мир утратил себя на произвольной границе между Субъектом и Объектом. Исходное «я» ищет развлечений. И становится действующим лицом. Вот удел Сознающей Души, как я понимал его. Но в этот момент на меня накатил приступ недовольства самим Рудольфом Штейнером. Недовольство это основано на неприятном отрывке из «Дневников» Кафки, на который указал мой приятель Дурнвальд, считавший, что я еще способен на серьезное интеллектуальное усилие, и намеревавшийся вытащить меня из пропасти антропософии. Кафку, чувствовавшего, что он уже достиг физических пределов рода человеческого, привлекли взгляды Штейнера, а его провидческие положения Кафка считал близкими своим собственным. Он договорился встретиться со Штейнером в отеле «Виктория» на Юнгманштрассе. В «Дневниках» говорится, что Штейнер явился в грязной, заляпанной визитке, с явными признаками серьезной простуды. У Штейнера обильно текло из носу, и Кафка, рассказывая, что он — художник, завязший в страховой фирме, с отвращением наблюдал, как Штейнер пальцами запихивает носовой платок глубоко в ноздри. Кафка жаловался, что здоровье и характер помешали ему сделать литературную карьеру. И спрашивал, что его ждет, если к литературе и страховому делу он добавит теософию? Ответ Штейнера в «Дневниках» не приводится.