двоих. А потом сидели на кровати и смотрели, как Лон Чейни[65] мечет ногами ножи.
Я не забыл, что Гумбольдт пытался защитить от меня Демми, но больше не злился на него. Встречаясь, Демми и Гумбольдт сразу начинали говорить о старых фильмах и новых таблетках. Обстоятельно и крайне эмоционально обсуждая какой-нибудь дексамил, они совершенно забывали обо мне. Но мне было приятно, что у них столько общего.
— Он классный парень, — сказала Демми.
Гумбольдт тоже высказался:
— Эта девушка действительно разбирается в фармации. Исключительная девушка. — И, не в силах сдержать себя, добавил: — Она нашла кое-что, чтобы сделаться совершенно свободной.
— Вздор! Куда еще? Она уже была несовершеннолетней преступницей.
— Это не то, — сказал Гумбольдт. — Жизнь должна опьянять, или она ничего не стоит. Она либо сжигает нас, или мы попросту сгниваем. США — романтическая страна. Если ты хочешь быть трезвенником, Чарли, так это только потому, что ты не от мира сего и ни к чему не стремишься. — Он понизил голос и потупил глаза. — Разве Кэтлин выглядит дикой? Но она позволила, чтобы ее украли и продали. Отец продал ее Рокфеллеру…
— Я так и не знаю, которому из Рокфеллеров ее продали.
— У меня нет никаких планов относительно Демми, Чарли. Ей еще предстоит слишком много страданий.
Он лез не в свое дело. И все же его слова тронули меня. Демми действительно пришлось многое пережить. Некоторые женщины плачут тихо, как садовая лейка. Демми рыдала страстно, как только может рыдать женщина, которая верит в грех. Когда она рыдала, ее невозможно было просто жалеть — мощь ее душевных порывов невольно вызывала уважение.
Мы с Гумбольдтом проговорили полночи. Кэтлин дала мне свитер: Гумбольдт спал очень мало, и она, предвидя целую череду маниакальных ночей, воспользовалась моим присутствием, чтобы немного отдохнуть.
Вместо вступительного слова к Ночи Бесед с Фон Гумбольдтом Флейшером (поскольку это было нечто вроде декламации), мне хотелось бы сделать краткое историческое заявление: пришло время (поздний Ренессанс), когда жизнь утратила способность
А теперь о том, что говорил Гумбольдт. На что в действительности похожи разглагольствования поэта.
Для начала он надел маску взвешенного мыслителя, но как далек он был от образца здравомыслия! Я, конечно, тоже любил поговорить и поддерживал беседу сколько мог. Сперва мы вели двойной концерт, но через некоторое время я был с шумом свергнут со сцены. Извергая доводы и формулировки, опровергая и делая открытия, голос Гумбольдта подымался, затихал, подымался снова; рот распахивался, и тени залегали у него под глазами, казавшимися черными дырами. Руки тяжелели, грудь выгибалась колесом; брюки держались под животом на широком ремне со свисавшим свободным концом. Гумбольдт постепенно переходил от повествования к речитативу, от речитатива воспарял к арии под аккомпанемент оркестра намеков, художественного вкуса, любви к своему искусству, преклонения перед его великими мужами, но также подозрений и надувательства. На моих глазах этот человек то попадал в унисон со своим сумасшествием, то диссонировал с ним.
Он начал с замечания о месте искусства и культуры в администрации Стивенсона первого срока — о своей роли, нашей роли, поскольку мы должны были пользоваться моментом вместе. Отталкивался он от оценки Эйзенхауэра. У Эйзенхауэра нет политической смелости. Посмотри, как он позволил Джо Маккарти[66] и сенатору Дженнеру[67] отзываться о генерале Маршалле[68]. У него нет мужества. Зато он дока в снабжении и рекламном деле, и не глуп. Он замечательный кадровый офицер, легкий на подъем, игрок в бридж, любит девочек и читал вестерны Зейна Грея[69]. Если общество хочет ненавязчивого правительства, если оно уже вполне оправилось после депрессии, мечтает отдохнуть от войны и чувствует себя достаточно сильным, чтобы обойтись без сторонников «нового курса»[70], и разбогатело настолько, чтобы быть неблагодарным, оно будет голосовать за Айка, за эдакого принца, которого можно заказать по каталогу «Сирс Робак». Возможно, публике уже надоели великие личности вроде Рузвельта, и напористые типы вроде Трумэна. Но Гумбольдт не хочет недооценивать Америку. Он верит, что Стивенсон добьется своей цели. И мы увидим, на какую высоту может подняться искусство в свободном обществе, может ли оно идти в ногу с общественным прогрессом. Упомянув Рузвельта, Гумбольдт заметил, что тому следовало хоть что-нибудь предпринять после смерти Бронсона Каттинга[71]. Сенатор Каттинг вылетел из родного штата после подсчета голосов, и его самолет потерпел аварию. Как это могло случиться? Возможно, не обошлось без Дж. Эдгара Гувера[72]. Власть Гувера держалась на том, что он выполнял грязную работу для президентов. Вспомни, как он пытался навредить Бертону К. Уилеру[73] из Монтаны. Гумбольдт перешел к сексуальной жизни Рузвельта. А от Рузвельта и Дж. Эдгара Гувера к Ленину и ГПУ Дзержинского. Затем упомянул Сеяна[74] и возникновение тайной полиции в Римской империи. Потом он заговорил о литературной теории Троцкого и о том, как тяжело прицепить великое искусство к товарному поезду Революции. Затем Гумбольдт снова вернулся к Айку, заговорил о мирной жизни профессиональных военных в тридцатые. Потом о пьянстве, распространенном в армии. Черчилль и бутылка. Меры, принимаемые втихую, чтобы оградить сильных мира сего от скандала. Меры безопасности в мужских борделях Нью-Йорка. Алкоголизм и гомосексуализм. Супружеская жизнь и быт педерастов. Пруст и Шарлюс[75]. Сексуальные отклонения в немецкой армии до 1914 года. По ночам Гумбольдт читал историю войн и военные мемуары. Он мог рассказать о Уилере-Беннете[76], Честере Уилмоте[77], Лиддел Гарте[78] и гитлеровских генералах. Он также знал Уолтера Уинчелла[79] и Эрла Уилсона[80] и Леонарда Лайонса[81] и Реда Смита [82], легко переходил с пересказа сенсационных статеек к генералу Роммелю, а от Роммеля к Джону Донну[83] и Т. С. Элиоту. Об Элиоте он знал такие странные факты, каких, пожалуй, не знал никто другой. Гумбольдта переполняли сплетни и галлюцинации, но также и литературные теории. Конечно, извращения характерны для всей поэзии. Но что первично? И все это лилось на меня потоком, полупривилегией-полуболью, вместе с иллюстрациями из классики и высказываниями Эйнштейна и Жа Жа Габор[84], ссылками на польский социализм и футбольную тактику Джорджа Халаса[85], на скрытые мотивы Арнольда Тойнби, и (иногда) на торговлю подержанными машинами. Богатые мальчики, бедные мальчики, еврейские мальчики, гойские мальчики, хористки, проституция и религия, старые деньги, новые деньги, клубы джентльменов, Бэк-Бей[86], Ньюпорт [87], Вашингтон-сквер, Генри Адамс, Генри Джеймс, Генри Форд, Иоанн-креститель, Данте, Эзра Паунд[88], Достоевский, Мэрилин Монро и Джо Ди Маджио[89], Гертруда Стайн[90] и Алиса, Фрейд и Ференци[91]. Доходя до Ференци, он всегда делал одно и то же замечание: ничто не может быть настолько далеким от инстинкта, как рационализм, и, следовательно, в