шишек – среди них было и несколько генералов, и все они явно благоволили к нему, – по их совету его будущий титул получил другое название: директор по планированию. Меня должны были назначить директором по кадрам, отца – уполномоченным по финансам; вот только Лени – ей как раз минуло восемнадцать с половиной – не соглашалась стать директором, никак не соглашалась. Груйтен все продумал – забыл лишь одно: обеспечить Лени материально. Позже, когда разразился скандал, мы поняли зачем он затеял реорганизацию. Но ошибку уже нельзя было исправить. Лени и его жена оказались на мели. Ну так вот – Груйтен стал человеком милым. И еще один неожиданный штрих: он начал говорить о сыне; почти год имя сына не произносилось вслух, его запрещалось произносить. А теперь вдруг Груйтен заговорил о нем; он был не так глуп, чтобы поминать «судьбу» и всякий прочий вздор, но зато сказал: хорошо еще, что Генрих погиб не «пассивно», а «активно». Я не совсем поняла смысл фразы, вообще вся история с Данией казалась мне уже тогда, год спустя, дурацкой, просто глупой, если бы мальчики не поплатились жизнью. Впрочем, и сейчас мне кажется, что формула «умереть ради чего-то» не изменяет самого факта смерти, не делает его лучше, более значительным или менее глупым. Да, вся эта история кажется мне дурацкой, не знаю уж, как это объяснить.

Ну, а потом Груйтен перестал на время заниматься «новой структурой предприятия» и устроил в июне «праздник» по случаю двенадцатой годовщины со дня основания фирмы; на нем-то он и хотел все объявить. Праздник состоялся пятнадцатого числа, как раз между двумя воздушными налетами… Можно было подумать, что он все предвидел. Но мы ничего не предвидели. Ничего».

* * *

Лени опять начала упражняться в игре на рояле, и притом весьма усиленно, с «упрямым выражением лица» (Хойзер-старший); вышеупомянутый Ширтенштейн, стоя у окна, «в задумчивости (здесь и далее собственные высказывания Ширтенштейна) внимал» ей «не без некоторого интереса, но и не без скуки». «Однако в один июньский вечер я вдруг встрепенулся: я услышал самое поразительное исполнение из всех, какие знал. Игра неожиданно приобрела твердость, холодную трезвость; ничего подобного я раньше никогда не слышал. И позвольте мне, старику, сделать одно замечание, которое, возможно, покажется удивительным: я услышал Шуберта как бы вновь, как бы в первый раз. Не знаю уж, кто играл на рояле, мужчина или женщина, – я бы не смог определить; так вот, кто бы ни играл, пианист не только многому научился, но и многое понял. А с непрофессионалами это вообще почти не случается, они редко доходят до сути… В этот вечер не просто кто-то играл на рояле… в этот вечер создавалась музыка. После я часто ловил себя на том, что стою у окна и жду; обычно это происходило между шестью и восемью. Ну, а потом меня призвали в армию. Я долго отсутствовал, очень долго… а когда вернулся, моя квартира была занята… Я вернулся в пятьдесят втором… да, я отсутствовал целых восемь лет. Был в плену… у русских. И там меня использовали куда ниже моих возможностей, куда ниже… Жилось мне, впрочем, неплохо… Танцевальная музыка, популярные песенки… Одним словом, халтура. Понимаете, что это значит, когда серьезный музыкальный критик, «гроза знаменитостей», примерно шесть раз в день наяривал «Лили Марлен»?… Только через четыре года после возвращения – это было уже в пятьдесят шестом – я наконец- то опять поселился в своей старой квартире… Да, я люблю эти деревья на дворе и высокие потолки… И как вы думаете, что я услышал после пятнадцатилетнего перерыва? Модерато из ля-минорной сонаты и аллегретто из соль-мажорной, услышал в таком ясном, таком четком и глубоком исполнении, какого я раньше не слышал. Даже в сорок первом, когда я вдруг обратил внимание на эту музыку. Сейчас играл прямо-таки пианист мирового класса».

IV

Последующие события можно озаглавить так: «Лени совершает глупость», или «Лени сходит со стези добродетели», или «Что же все-таки случилось с Лени?»

На праздник, назначенный в середине июня 1941 года, Груйтен пригласил, между прочим, всех призванных в армию «сотрудников фирмы, которые в данное время находились в отпуске на родине». Никто не мог предположить, однако, что приглашенными «сочтут себя и бывшие сотрудники фирмы». «Кстати о них в приглашении речь не шла (Хойзер-старший). Впрочем, к тому молодому человеку не подходило даже выражение „бывшие сотрудники“ – он работал у нас всего месяца полтора, да и то в тридцать шестом году, стажером. Нет, учеником он не желал числиться, это название казалось ему чересчур „примитивным“, ему надо было называться стажером, да и учиться он не хотел, хотел сам просвещать нас насчет того, как следует строить… И очень скоро он от нас вылетел, после чего его забрили в солдаты. Парень был не так уж плох, но отчаянный фантазер. Причем не в положительном смысле, как Эрхард, а в отрицательном. Фантазер со склонностью к гигантомании, а это нас не устраивало. Он носился с идеей отказаться от железобетона и „открыть заново“ „его величество камень“. Хорошо, допустим, в этом что-то было, но нам этот парень не годился прежде всего потому, что он не умел обращаться с камнем, да и не хотел уметь. Я, черт возьми, уже почти шестьдесят лет занимаюсь строительством, а в то время, как-никак, занимался им почти сорок лет; я-то понимал, что такое „его величество камень“, видел сотни каменщиков, учеников каменщиков, видел, что они делают из камня… Взгляните на настоящего каменщика, на то, как он берет камень. Не пожалеете!… Но у того парня камень валился из рук, да и души камня он не чувствовал… Он был просто болтун. Хотя и незлой человек. Только мнил о себе невесть что, и мы знали почему».

А тут еще случилось второе, непредвиденное и злосчастное обстоятельство. Сперва Лени вовсе не хотела идти на празднество. Любовь к танцам у нее пропала. Она «стала серьезной, очень тихой девушкой; с матерью они жили теперь душа в душу, та учила ее французскому и немного английскому. И Лени была просто влюблена в свой рояль» (ван Доорн). Кроме того, она «отлично знала всех сотрудников, работавших в фирме; там не было никого, кто мог бы опять пробудить в ней любовь к танцам» (Лотта X.). Только из чувства долга, вняв просьбами родителей, она пошла на этот юбилей.

* * *

К сожалению, здесь необходимо сказать несколько слов и об Алоисе Пфейфере, столь пренебрежительно охарактеризованном Хойзером, об Алоисе Пфейфере, хотя он играл в жизни Лени только эпизодическую роль, и о его клане, а также о некоторых закулисных событиях. Отец А., Вильгельм Пфейфер, был «школьным и фронтовым товарищем старого Груйтена»; они были родом из одной деревни и до женитьбы Груйтена считались приятелями, хоть и не очень близкими; дружба их кончилась после того, как Вильгельм П. начал «так сильно действовать Груйтену на нервы, что тот просто не выдержал» (X.). Все дело заключалось в том, что оба они были участниками одного сражения в годы первой мировой войны (битвы на Лисе, как потом выяснилось) и двадцатилетний Пфейфер, возвратившись на родину, «ни с того ни с сего (здесь и далее слова X.) стал волочить правую ногу, словно ее парализовало. Ну, ладно, кому какое дело, пускай человек выколачивает себе пенсию по инвалидности, но Пфейфер явно перебарщивал со своей ногой. Он ни о чем другом и не говорил, кроме как об «осколке гранаты величиной с булавочную головку», который будто бы засел у него в самом чувствительном месте. Этот Вильгельм был ужасно настырный, он волочил свою ногу целых три года, волочил от одного врача к другому, от одного медицинского учреждения к другому, волочил до тех пор, пока ему не дали пенсию и не помогли выучиться на учителя. Ну, хорошо! Хорошо! К чему все эти подозрения? Возможно, что он… кто знает… возможно, у него в самом деле парализовало ногу, но одно известно: никто так никогда и не обнаружил этот самый осколок… пусть это не зависело от самого осколка, пусть это даже не свидетельствовало о том, что осколка вообще не существует… Хорошо. В конце концов он получил пенсию по инвалидности, стал учителем и так далее. Но тут произошла странная история: как только Пфейфер появлялся со своей парализованной ногой, Губерт совершенно терял равновесие. А между тем состояние Вильгельма все время ухудшалось, иногда он заговаривал даже об ампутации, а потом нога у него и впрямь отнялась… Но никто никогда так и не обнаружил этого «осколка величиной с булавочную головку», его не мог различить даже самый наисовершеннейший рентгеновский аппарат. И поскольку его никто ни разу в жизни не видел, Губерт в один прекрасный день сказал Пфейферу: «почему ты, собственно, утверждаешь, что твой осколок величиной с булавочную головку, ведь никто его до сих не видел?» Я должен сказать, что это был сильный ход, и Пфейфер окончательно обиделся на Губерта. А потом у него вообще выработалась, так сказать, психология

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату