разыскать этого Бориса Львовича Колтовского, тем более что вы даже назвали номер концлагеря». Но прошел год, а его так и не нашли… Я, счел, что меня подло обманывают. Если бы Борис оказался жив и если бы ему разрешили, он мог бы мне здорово помочь. На суде вашему покорному слуге приписали просто-таки чудовищные высказывания. Эти высказывания действительно имели место на совещаниях, в которых я участвовал, но принадлежали не мне, а другим людям. Неужели вы можете поверить, что я произнес, к примеру, такую фразу (высокопоставленное лицо вытащило свой блокнот и прочло вслух): «Неуместно проявлять мягкость даже по отношению к тем военнопленным, которые желают работать и ведут себя послушно. Они истолкуют это как слабость и сделают свои выводы»? Кроме того, на одном совещании, которое состоялось в сентябре сорок пятого у начальника, ведающего вооружением сухопутных сил, я будто бы предложил строить многоэтажные нары и тем самым увеличил число заключенных в каждом бараке RAD (RAD – «Имперская трудовая повинность». Авт.) со ста пятидесяти человек до восьмисот сорока. На одно из моих предприятий русских будто бы транспортировали раздетыми и голодными. И будто бы я завел карцеры. А между тем не кто иной, как я, в марте сорок второго громко жаловался на то, что русские заключенные у нас на заводах настолько ослабели из-за скудных лагерных пайков, что уже не в силах правильно установить, к примеру, простой токарный резец. Присутствуя на совещании у генерала Рейнеке, ведавшего всеми военнопленными, я выразил протест против утвержденной рецептуры так называемого хлеба пленных, который состоял на пятьдесят процентов из ржаной муки грубого помола, на двадцать процентов из жома сахарной свеклы, еще на двадцать процентов из целлюлозной муки и на десять процентов из соломенной сечки или зеленой массы. По моей инициативе процент ржаной муки повысился до пятидесяти пяти процентов, а жома – до двадцати пяти процентов; таким образом, процентный состав этих ужасных примесей – целлюлозы, соломы и зеленой массы – соответственно уменьшился. Во всяком случае, на наших предприятиях… И между прочим, это было проделано за счет наших предприятий. Люди склонны забывать, что подобные вопросы было не так-то легко ставить в ту пору. Я указал Бакке – статс-секретарю в имперском министерстве продовольствия – и директору Моритцу на то, что работа в военной промышленности совсем не обязательно равнозначна смертному приговору и что этой промышленности требуются здоровые люди. И наконец, именно я ввел так называемые «мучные дни», знаменитые «мучные дни», когда пленным давали болтушку из муки. По этому поводу Заукель устроил мне форменный скандал, ссылаясь на многочисленные распоряжения ОКХ, ОКВ, РСХА (верховного командования армии, верховного командования вермахта и главного имперского ведомства безопасности. Авт.). Поскольку вся эта бесчеловечная система голодных пайков должна была оставаться секретом дл›1 немецкой общественности, я намеренно разглашал кое-какие сведения и тем самым тайком передавал необходимую информацию в Швецию. Я хотел поставить в известность мировую общественность, подвергал себя серьезной опасности. А как меня отблагодарили? Два года лагерей, пять лет тюрьмы из-за наших филиалов в Кенигсберге, к которым я действительно не имел никакого отношения. Что поделаешь! Многие вообще погибли, многим нанесли еще больший ущерб, чем мне… В конце концов, я жив-здоров и не так уж сильно обижен (??? Чем? Авт.). На прошлом надо поставить точку, забыть всю эту лицемерную комедию с судом, где мне буквально совали в нос документы, о которых я понятия не имел, и приписывали высказывания, которых я не делал. Увы, мне так и не удалось осуществить свою мечту – провести этого юношу сквозь все опасности войны… Не удалось мне также разыскать его родителей и его сестру. Но самое главное – это то, что мне не удалось повлиять на воспитание его сына. Хотя, в конечном счете, я доказал, что мое влияние на Бориса было не таким уж плохим. Кто, как не я, приобщил его к Траклю, к Кафке и в известной мере к Гёльдерлину? И разве я не пополнил более чем сомнительное образование этой недальновидной женщины? Ведь с Траклем, Кафкой и Гёльдерлином она познакомилась через Бориса, а потом уже познакомила с ними своего сына. Неужели я и впрямь такой самонадеянный человек? Да, конечно, я считал себя обязанным взять своего рода шефство над единственным известным мне отпрыском Бориса Колтов-ского. Уверен, что, будь сам Борис жив, он не отказался бы принять мое предложение, сделанное от чистого сердца. Неужели я заслужил, чтобы меня так грубо отстранили? Особенно отличилась та наглая особа, которая с ней жила… Забыл ее имя… Словом, особа, проповедовавшая вульгарно-социалистические взгляды, она ополчилась против меня, а под конец фактически выгнала; насколько мне известно, эта особа тоже не могла справиться со своими сыновьями; и она все время балансировала где-то на грани асоциальности, если не сказать – на грани проституции. И разве господин Груйтен, отец этой странно молчаливой женщины и любовник той нахалки, той левой особы сомнительной нравственности, разве он вел себя во время войны как невинная овечка? У них не было никаких оснований столь презрительно указывать мне на дверь – вот что я хочу сказать. Нельзя, не разобравшись, принимать на веру решения суда, некомпетентность которого понимают теперь все… Нет, нет, благодарности я так и не дождался».
Все это было сказано тихим голосом, скорее с обидой, нежели агрессивно. И время от времени, когда у супруга набухали вены, Киска брала его за руку и успокаивала.
«Мои письма отсылались назад нераспечатанными, на открытки мне не отвечали, к моим рекомендациям не прислушивались. А потом в один прекрасный день та нахальная особа, я имею в виду ее подругу, написала мне черным по белому: «Неужели Вы не понимаете, что Лени не желает иметь с Вами ничего общего?» Что же… Я отстранился от всего. Правда, меня продолжали информировать, я был в курсе дела… Разумеется, меня интересовал только мальчик. Ну, и что они из него сделали? Не хочу сказать, что они сделали из него преступника; я считаю, что человеку моего масштаба не подобает слепо доверять судебным решениям, не разобравшись во всем самостоятельно. Я ведь тоже числился преступником, меня карали за то, что я на собственный страх и риск повысил содержание ржаной муки и жома сахарной свеклы в хлебе русских пленных, повысил на пять процентов и, соответственно, понизил содержание целлюлозной муки и листьев, чтобы сделать этот хлеб более съедобным. В свое время меня могли посадить за это в концлагерь. Да, да. А к преступникам меня причислили лишь потому, что я был одним из владельцев комплекса заводов, и потому, что благодаря сложному стечению обстоятельств – сложным семейным связям и сложным экономическим факторам принадлежал к избранному кругу видных промышленников, которые действуют в сфере или, скорее, в атмосфере, недоступной пониманию аутсайдеров. Да, в разные периоды я сам попадал в такие ситуации, что меня считали преступником. Поэтому-то мне не хотелось бы клеймить этим словом мальчика. Но одно могу сказать – он оказался моральным банкротом, явным банкротом. То, что он наделал, – безумие, результат безумного воспитания. Мальчишка в двадцать три года, видите ли, хочет с помощью поддельных чеков и фальшивых векселей вновь вернуть собственность, которая в свое время была законным путем приобретена другим лицом, пусть проявившим жесткость. Это другое лицо вело себя некрасиво, пожалуй, даже ' нечестно. Выражась терминами психоанализа, у мальчика оказался опасный эдипов комплекс, усугубленный травмой, связанной с отцом Мать не догадывалась, что она натворила своим Кафкой. Она не подозревала, что столь полярных авторов, как Кафку и Брехта, если их читать в неумеренных дозах, невозможно освоить и совместить… И к этому еще добавился Гёльдерлин с его сверхестественным пафосом и Тракль с его завораживающей упадочнической лирикой; ребенок буквально всосал все это с молоком матери; это было первое, что он услышал, лишь только научился лепетать. Приплюсуем к этому наивный материализм с чертами мистики. Я и сам против всяких табу, но стоило ли так углубляться в биологизм с его прославлением буквально всех органов человеческого тела и всех их функций?… В конечном счете человек по своей природе слаб, да, слаб!… О, как горько, когда тебе не позволяют помочь, как больно, когда тебя отстраняют!»
И тут авт увидел то, что он уж никак не ожидал увидеть: «Сл. как следствие П., а П., в свою очередь как следствие скрытого С2… Однако как раз в эту секунду, пробежав по прелестному газону, на террасу вскочили собаки, афганские борзые воистину королевской красоты. Наспех обнюхав авт., они, как видно, сочли его недостойным внимания и перекинулись на милого хозяина, дабы осушить его слезы. Почему это, черт побери, все стали вдруг такими сентиментальными? И Пельцер, и Богаков, и высокопоставленное лицо? Даже глаза Лотты подозрительно блестели, а Мария ван Доорн плакала не таясь; что касается Маргарет, то она просто ревела белугой. Только у самой Лени в глазах было ровно столько влаги, сколько необходимо человеческим глазам, открыто и ясно глядящим на мир.
Прощание с Киской и высокопоставленным лицом прошло в дружеской обстановке, в голосах хозяев все