Отец. Эти чары я бы с удовольствием разрушил. Я больше не понимаю Германа Вублера.
Сын. У Вублера есть одно ужасно неприятное качество – он человек верный. Между прочим, оно присуще также Эрике и Катарине. Вублер предан Кундту, а Кундт – Вублеру, да, да, и если такой, как Вублер, вдобавок верен законам государства, то это просто милость божья, как говаривали наши предки. Ни государству, ни Вублеру нельзя причинять вреда – он стоит выше закона. Ты же это понимаешь. Не знаю, что известно Бингерле и какие у него есть доказательства, но если он угрожает государству, то самые корректные и самые некорректные будут против него, чистые вместе с продажными, Хойльбук и Вублер, все чистые и неподкупные, которых ты можешь перечислить, будут на стороне Кундта, потому что вместе с ним подвергается опасности государство. Верующие и неверующие, приверженцы государства, мафии, церкви – все будут на его стороне. Поэтому о скандалах здесь мы никогда не узнаем ничего до конца. Глубоко в нас сидит этот обоготворенный кумир, которому следует приносить жертвы, а сколько их уже принесено… И лишь оттого, что кумир укоренился в нас так глубоко, столько чистых оказываются в сумасшедшем доме, пишут отчаянные письма, протесты, составляют воззвания, выпускают листовки, которые полны оскорблений, и тем не менее остаются без наказания. И вот эти чистые становятся мелочными, делаются доносчиками, чуют коррупцию даже там, где ее нет. Сотни, может быть, даже тысячи этих людей превращаются в подавленных и озлобленных людишек, глупых и несносных… Мне б, отец, не хотелось кончить этим. И Вублер не кончит этим. В его случае возможен только один конфликт: если верность Эрике придет в противоречие с верностью Кундту. Я знаю их обоих, отец, мы слишком долго дружили. Всякие мысли о Кундте выкинь из головы. Ты не сможешь да и не станешь его убивать, Кундту опасен даже не Бингерле, нет, – только Вублер.
Отец. Пожалуй, успею пробраться в собор во время проповеди… но скажи мне, ты действительно веришь, что Конрада можно было бы спасти?
Сын. Им была нужна жертва, и он должен был стать жертвой не праведных, а продажных.
Отец
Сын
Отец. Как знать, как знать.
Глава 4
Ева Плинт. Хорошо, что туман, не так боязно. Резкий свет фонарей приглушен, кубические формы соседних зданий смягчены, шума от машин меньше, движение почти парализовано. Из-за угла, с аллеи, время от времени показывается прохожий и медленно, робко шагает дальше. Когда Эрнст крикнул мне из двери вдогонку: «Смотри не рассказывай ему лишнего!» – его голос словно донесся из-за реки.
С тех пор как Неизвестный, пока еще Неизвестный, ночами разбирает на части инструменты и аккуратно штабелирует у каминов, все банкиры боятся за свои драгоценные рояли. В последнее время, как я слышала, он кладет возле штабеля коробку спичек и кусок парафина для растопки, как бы предлагая им собственноручно развести крстерчик. Теперь я знаю, как пахнет горящий рояль, каково слушать, когда рояль рубят на части – с холодной решимостью, с ожесточением, расчетливо… Я была его женой и пока остаюсь ею, остаюсь, ибо только смерть может разлучить нас. Я испугалась, когда он это делал, и сбежала от него, хотя иногда встречаюсь с ним; он переезжает сюда на пароме с того берега, садится на эту скамейку, рассказывает мне про ту, у которой от него ребенок, про то, как они живут вместе, а я рассказываю про того, с которым сейчас живу и который не хочет детей; у него было плохое детство, а у меня хорошее. Хорошее. Я люблю их обоих, первого и второго… и вот теперь третьего. Если бы тот, кто разговаривал с прелюбодейками, присел бы сюда, на скамейку, и спросил меня: «Сколько мужчин было у тебя?» – я бы ответила: «Двое». Хорошо бы он подсказал, что мне делать… Мужчина, который не хочет детей, политик, важный, относится к своему делу серьезно, и это неплохо, даже если я не все воспринимаю всерьез. Наверное, к политике относятся серьезно только те, у которых было плохое детство. Для других же это игра, профессия, сделка.
С Эрнстом мне не трудно общаться, разве что во время ужина. Он хочет есть, когда передают обзор событий дня. Я понимаю, у него мало времени – заседания, комитеты, он должен выступать, составлять речи для себя и для этого Плуканского. Но у меня аппетит появляется уже к семи, для него это рановато, кроме того, вечером мне хочется супу – должна признаться, что мои супы славятся… Однако он не может глядеть на экран и есть суп – запотевают очки. А негорячий суп – это не суп. Итак, около половины восьмого я съедаю свою тарелку, а ему незадолго до восьми подаю бутерброды и салат. Это единственное осложнение в нашей жизни. Даже когда мы отправляемся на приемы, я все равно должна перед уходом поесть супу. На приемах я не наедаюсь досыта, хотя закусок там, как правило, достаточно. Ну ладно, я должна поесть супу от семи до восьми вечера, од любит есть около восьми, не отрываясь от «Последних известий». Вот так и сидит одинешенек, впитывая информацию; а поскольку сегодня на десерт политическая дискуссия, которую я также не хочу смотреть, он засел до полдесятого, и у меня полтора часа свободны. Он никак не может понять, что эти дискуссии о молодежи бессмысленны, ярмарочный балаган: Гребентёклер и Кромлех утверждают, что нынешняя молодежь утратила понятие о ценностях, а Брайтхубер и Ансбухер настаивают на том, что как раз молодежь открыла истинные ценности. А этот самодовольный зануда ведущий, обычно Гусспер… стоит кому-нибудь действительно сказать по существу вопроса, как его перебивают, а если он все же договаривает, то его упрекают, что он вышел из роли. Следовательно, я полагаю, что у всех у них одна и та же роль и выходить из нее им нельзя.