так уж у меня изменился голос, как тебе показалось. И когда я врезала по морде Губке, ты тоже слышал мой новый голос.
Герман. Это было давно, и, надеюсь, ты не станешь рассказывать о моем дезертирстве.
Эрика
Герман. Твой отец был фанатиком, он…
Эрика. Да, был. Он ненавидел Кундта, и когда я наливала отцу кофе, то клялась, что кофе и пирожные куплены не на деньги Кундта, а на твои адвокатские гонорары. Отец предпочел бы умереть с голоду, чем взять кусок хлеба из рук Кундта, а поголодать ему довелось немало. Итак, повторяю: довольно, Герман, хватит.
Герман. С каких пор ты питаешь симпатию к Бингерле? Кстати, у нас о нем говорят в среднем роде – оно!
Эрика. Мне он не нравится и никогда не нравился, и я, как любой из вас, могла бы предвидеть, что он попытается вас надуть. Нет, мне было не по себе от смеха Блаукремера, когда он говорил о Бингерле, а уж когда засмеялся тот, номер Три… Меня всякий раз в дрожь бросает, когда хохочет Блаукремер, а тут еще этот…
Герман
Эрика
Герман. Что ж ты не спустилась ко мне? Я думал, ты спишь, не хотел тебя будить.
Эрика. Будить? Я лежала не смыкая глаз, пока не услышала, как пришла Катарина и из кухни донесся запах кофе. Наконец-то есть кому сварить кофе, подумала я, да пусть она трижды коммунистка, зато кофе варить умеет.
Герман. Вряд ли она коммунистка, но что-то с ней неладно… одно время собиралась эмигрировать на Кубу. Карл помешал ей.
Эрика. Она жена Карла – и этого с меня достаточно. Ты вот слишком часто напоминаешь мне об Элизабет Блаукремер. Я навещала ее дважды, третий раз не пойду. Мне не по себе в таких психушках, слишком уж они изысканные – этакая элегантная помесь санатория с шикарным отелем. Там одни женщины, очень богатые женщины, красивые тряпки, безделушки. Там, говорят, подправляют воспоминания. Значит, вот ты чем грозишь мне, хочешь меня туда отправить?
Герман
Эрика. Ну, не ты, так другой. Может, Кундт, или Блаукремер, или номер Три. Я его не успела толком разглядеть, пока он раскуривал трубку: седой, породистый, со старомодным шармом, как у большинства ныне здравствующих убийц. Я же еще не ослепла и не оглохла и могу теплым летним вечером посидеть у себя на балконе, пригубить винца и полюбоваться Рейном… как он серебрится! Зачем вы приходите сюда? Почему не собираетесь в каком-нибудь из ваших «домов» или «обществ»? В Йоханнесхаузе или в Эдельвейсе? Я знаю, Герман, то, чего не знаешь ты: Кундт, Блаукремер и Хальберкамм хотят, чтобы я подслушивала. Это изощренное издевательство – мол, валяй слушай, но трепаться не смей. Все-таки я единственная женщина, которая не досталась Кундту, товар, который Блаукремер не сумел, так сказать, ему поставить. А ведь я не какая-нибудь банкирская дочка и не дворянка, а всего-навсего дочь мелкого деревенского лавочника, щепетильного до фанатизма: имея продовольственную лавку, он жил на продуктовую карточку и не брал ни грамма больше, чем ему полагалось. Фанатик справедливости, ну как его иначе назовешь? Хальберкамм, конечно, скорчился бы от смеха. Да еще, к несчастью, благочестивый католик. Знаешь, почему мой брат пошел добровольцем в армию? Он надеялся, что наестся там досыта… совсем ведь был мальчишка… отец не раз ловил его за руку, когда он таскал по кусочку колбасу, хлеб, масло… практически отец выжил его из дома. Потом этого мальчика убили в Нормандии. Я вспоминаю его каждый день, сегодня ночью тоже думала о нем, а внизу, подо мной, сидел этот кровопийца, седой, породистый, с большой пенсией, и надрывался от смеха, когда речь заходила о Бингерле.
Герман
Эрика. Пожалуй, это надо было сделать. Не из-за меня. Он частенько приставал ко мне. Последний раз это было пятнадцать лет назад, в Йоханнесхаузе, у озера, вероятно, я была на очереди среди тех, с кем он еще не переспал.
Герман