— Да я бы ушёл, — отвечает нежить, — но не верю я в твою силу. У тебя порыв. Красивый порыв. Потому ты и совесть вспомнил. Но он пройдёт… Если бы ты мог сейчас представлять себе всё так, как оно есть, как оно есть против тебя, то вряд ли бы воодушевлялся. У тебя рана кровоточит. А до леса так далеко. Скоро ты совсем обессилешь. Так что я не уйду. Да, он прав. За день мне поле не переползти. Собираюсь с силой, переворачиваюсь на бок, подаюсь на ноги. Пошло. Держу тело-то! Шатко, но стою. Вот только голове совсем плохо. Делаю шаг, другой, и голова меня уводит в дым, и тело обвисает и проваливается к земле…

Где это я? Лес стоит чёрный, стоит вороном, не шелохнется. Не по себе как-то. Но вот дымком потянуло из-за деревьев. Шаг проваливается в прелый валежник. Разгребаю ветки, а лес не пускает, упирается ветвистым гольём. Ветки хрустят и ломаются, выдают меня лесной затайке. Вот и костерок в завале. Наши в повалочку. Михалко Мелетич угли разгребает.

— Эй, братцы, — кричу им, — вы что тут осели? А ну айда за мной!

— Ты, что ли?

— Ну а кто ж ещё. Давайте, шевелитесь.

— Погоди. Садись вот с нами. Мелетич, налей-ка ему клюковины.

— Какой клюковины, владимирские в поле!

— И владимирским клюковины нальём, — невозмутимо отвечает мне Рад Плескович, и все тихо смеются.

— Да вы что, с ума посходили?!

— Погоди, будет кричать-то.

Рад Плескович вытягивает губами настой из попойника. Говорит:

— А что, скажи-ка, много там владимирских?

— На мою душу хватило.

— Вот и на наши тоже пришлось.

— Э, да хватит языком травить. Ты, Плескович, хоть и десятник, но совсем, видно, про дело забыл. Пошли-ка.

Плескович смотрит на меня равнодушным взглядом, тихо отвечает:

— Куда ж нам идти теперь, мы своё уже отходили. Это ты ходок.

— Как так?

Смотрю и понять не могу. Плескович стряхнул с попойника последние капли в траву.

— Ведь мы ж убитые все. В один час с тобою. Каждый своё взял. И так уж нас обошли, точно знали наверняка, где наш брат в землю зарылся. Плохой из меня десятник вышел — людей загубил, и владимирцев подсидеть не смог.

— Как убитые? И я, значит, с вами? Я-то как, скажи. Ну посмотри на меня, Плескович.

Он вздыхает:

— Не пойму, то ли тут, то ли там.

Будто глаза обмакнуло слезой. Поплыли рыскачи, с дымом перемешались. А дым отошёл в чёрное- чёрное небо. Нет, это не небо. Это лес склонился надо мной. Вороным крылом запахнул меня. Слышу — ветки хрустят. Идёт кто-то. Я за дерево. Таюсь. Может, владимирские? Идёт прямо на меня. Нет, здесь я открыт, надо в траве затаиться, — вон, что берёзу заворостила со всех сторон. Наклоняться больно, но делать нечего. Трава-то горькая какая. Язвит кожу, точно пожёгой мазана. Всё, теперь затаись!.. И как это ни один сторож не уберёгся. Понять не могу. Высмотрели нас, что ли. Но чтоб всех сразу! Какая-то в этом тайна есть. Не просто так вышло.

— Ну, что неразлучны мы с тобой? — слышу знакомый голос. Опять он. Цепляюсь руками за берёзу, встаю на ноги.

— Выходит, что неразлучны. Твоею волей. И что ты ко мне прицепился?

— Не во мне дело. Смерть ты за собой водишь. Вот и давеча в поле так хватился об землю, я уж думал — всё.

Теперь только до меня доходит, что лес этот вовсе не плод моего воображения.

— Так как же я сюда попал? — спрашиваю.

— Приполз. Без чувств был, но полз. Землю ковырял, как червь.

Я вдруг вспоминаю разговор с Плесковичем. Осторожно спрашиваю своего пастыря:

— А что, скажи, ты товарищей моих забрал?

— Забрал, было дело. Один и охнуть не успел. Другого уговаривать пришлось, вот как тебя. Но он посговорчивее оказался.

— Вот, значит, как. А по какому такому случаю им выпало умереть?

— Да пошто тебе знать? Мёртвые живым своих секретов не выдают.

— Какие у мертвых могут быть секреты?

— Не скажи. Это в миру секретов нет, всё лежит как на ладони. А смерть такое обнажает, благо вы потом вспомнить ничего не можете.

— Вся жизнь человеческая, — возражаю я, — это поиск пути. Пути праведного над праведными или подлого над подлыми. А ты говоришь — в миру всё глазам открыто. Да кабы так было, народ горя не знал. Беда не в том, что человек ни во что не верит, а в том беда, что верит ни во что!

— Ерунда! — противится он. — Для того, чтобы понять мир, не нужно ходить дальше собственного огорода. Истина для вас — приговор или оправдание своих заблуждений. Вы можете убеждать, вы можете верить сами, но это ни на шаг не приближает вас к ней. А почему? Не то ищете. Вы ищете понимаемое вами. Для вас истина понимаема. Это изначальное условие вашего поиска. А если нет? Ведь каждый понимает всё так, как ему свойственно понимать. Ты считаешь это бедой человека, говоря, что он верит ни во что, а я считаю это его свойством. Тогда, когда человек станет верить не в это , может быть он чего-то и уразумеет.

— Вера есть венец человеческого познания, — прерываю его я.

— Абсолютное заблуждение. Верят как раз в то, что не познаваемо.

— Но ведь верят и познают.

— Ты имеешь в виду Бога? Познание Бога — только плод вашего воображения. Эта вера — пример вашей потребности в верховном господине. Назидательном, одновременно жестоком в каре и добром по облику. Ты же не оставил Богу решать свою судьбу. Сам стараешься. Так в чём тогда твоя вера?

Мы идём по лесу. Тишина кругом, даже ветер ветки не забеспокоит. А лес стоит прозрачный, будто в воде отражённый.

— Куда ты путь держишь? — спрашивает мой соглядатай.

— Воды надо сыскать. Родник здесь есть, мы из него воду брали. Вода в нём сладкая, как на земляном меду настоянная. Хоть жар в груди перехвачу.

Ближе к роднику лес загустел. Не пускает. Пробираемся с трудом. Где с подлаза, где с навала. Вижу родник. В овражке, в прелой ольховой пади, вымывает он ручейком скат-дорожку. Ноги разъезжаются, и я лечу вниз, в земляную кашу гнилового листовала и сучья. Какая-то коряга врезается мне в грудь, да так, что от боли свет меркнет в глазах и всё проваливается куда-то.

Тошнотная горечь во рту. Темно, непродышливо. Передо мной женщина. Босоногая, гладкощёкая. Размешивает какое-то варево.

— Ты кто? — спрашиваю.

— Лежи, не вставай. Меня бабушка послала снадобье тебе изготовить.

— Какая бабушка?

— Моя бабушка.

Никак в толк не возьму, что за бабушка такая. Ну да ладно. Бабушка так бабушка. Вижу перед собой молодые, белые руки. Вот они гребут в кузовке пух лебяжий, вот окунают пух в плошку со снятым варевом. И голос оживляет слова заговора:

— Огнь-батюшка! Травка-матюшка! Дух-тух-передух, огнепёровый петух! Перья распущу, язвы полощу. Немочь — поклевом, нежить — поедом. Дух-тух-передух, огнепёровый петух! Снадобье она творит без спеха, с разбором, с ожиданием.

— Давай же!

— Стоять оно должно, томиться.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату