меньше чин, тем меньше и думать. Правда, непьющих солдат, по словам наводчика, меньше, чем генералов, которые не матерятся. О ППЖ Лаврухину тоже мало заботы. Не к таким мечтаниям приучила его колхозная жизнь, нет, не к таким...
Лаврухин терпеливо ждал рассвета. Августовское солнце выглянуло наконец из-за московских крыш. В «телятнике» стало светлее. Рядовой Лаврухин подвинулся ближе к проему, проглотил горловой ком, осушил глаза и себе одному начал читать. Он ходил в приходскую школу три зимы, а жена Дуня всего одну, и то лишь до Рождества. После Святок учиться девочку не пустили, ей велено было прясть кубышки. Бубновское движение одним бочком коснулось Дуни, оно совпало с первыми годами замужества. До того ли ей было? Рядовой Лаврухин жадно вчитывался в каждое слово, добавляя в уме запятые и точки:
Первым позывом после чтения было немедля писать ответ. Да как тут писать? Дергают то и дело. Еще и химический карандаш надо у кого-то просить.
– Нет, Лаврухин, пляши заново либо рассказывай, что пишут! – хохочет ефрейтор. – Броня крепка, и танки наши быстры...
Лаврухин отмахнулся, дрожащими пальцами бережно спрятал косой конвертик. Ефрейтор отступился:
– Ладно. Пляску, Михайлович, откроем в Берлине, сейчас нам худо играют... Поищем-ко сходим жареной воды...
После долгих, сопровождаемых железным грохотом перемещений по Окружной дерганья прекратились. Состав с теплушками утвердился на каком-то пути. (К чести московского начальства, столичные путейцы работали четко. Старались люди. Даже в разгар зимнего побоища получалось почти как в мирное время.)
Надолго ли стихли паровозные голоса и эти минуты? Бог знает. Можно бы и письмо написать, но Лаврухин отложил почему-то. Вот какой-то проворный солдатик, вроде рязанского ефрейтора, выпрыгнул из другого «телятника». Мигом пересек пути, запруженные составами. Пошнырял воин около затрапезного вокзальчика, принюхался и сразу определил, где что. Братва вскоре мелкими перебежками устремилась за кипятком.
Лаврухин ощупал свою котомку. Прозванный «сидором» вещевой мешок надежно сберегал все солдатское именье и сухой паек, выданный под расписку. Сегодня не мешало бы и дернуть на радостях, но летом не дают. Зимой, бывало, трехсуточная порция, глядишь, и придушена. Что значат триста граммов для здорового мужика! Рядовой Лаврухин оказался в числе выпивающих, не пропадать же добру. Правда, отец, Миша Балябинец, в молодости прилюдно поротый дедом, говаривал: «Не было молодца обороть винца». Когда дед умирал, то сыновьям наказывал: «Пейте квас, первыми не здоровайтесь». Ну, насчет квасу понятно. А почему не здороваться? Да потому что первым здоровается тот, кто косить выходит последним... А косить добрые люди выходят до солнышка. Сам дедушко вина не пил и сыновьям, кроме сусла, ничего глотать не давал. Гостей по праздникам потчевал одним ржаным пивом. Рядового Лаврухина пить научили Н-ская высота да прошлогодний мороз. Эх, чего вспоминать прошлую зиму! Уцелела Москва да своя голова, и то ладно. Такие балябинцы и заслонили столицу-то...
Еще не прошла обида на мертвого старшину Надбайла, который сказал во сне Лаврухину: «До чего ж ты упрям, Балябинец!» Поискать бы, у кого из деревенских не было прозвища! – подумалось Лаврухину. – Что ни мужик, то и прозвище».
Откуда пошло? Когда приклеилось такое звание – Баляба?
Давно дело было, вроде бы еще при Александре-освободителе. Благочинный на пару с урядником подъехали в коляске к отводу. Орава ребятишек, как воробьи на мякину, бросились открывать деревенские ворота, чтобы пропустить коляску в деревню. Давняя эта ребячья привычка – открывать и закрывать отвода! За работу проезжие давали деткам гостинцы, особенно когда ехал купец или начальник.
Правил коляской сам благочинный. «Останови кобылу, батюшка, – сказал урядник, держа шашку между колен. – Надо ублаготворить отроков. Давай-ко развяжи калиту...»
Благочинный открыл саквояж, чтобы достать гостинцев.
Урядник подозвал самого большого мальчика, подал горсть ландрину. «Отдай, братец, самому маленькому, разделите на всех...»
Коляска запылила деревней. Отвод имелся и с другого конца. Орава кинулась к другому отводу, чтобы поживиться и в том конце. Второй раз не вышло. Ребятишки вернулись, сбились в кучу и начали делить ландрин. Вышла потасовка. Самым младшим в ораве был как раз будущий прадед Лаврухина. Конфеты у него отобрали, он же сидел в траве и ревел от обиды во все горло. Всем гуртом начали утешать, но ребятенок не мог толком выговорить ни одного слова, лишь, повторял одно: «Ба-ля-ля, ба-ля-ба...» Он и говорить как следует еще не умел. С той дальней поры и пристало к Лаврухиным прозвище...
Вновь и вновь солдат перечитывал письмо, думал о жене. Трое деток теперь. Оравушка! Чем будут кормиться? Когда уезжал, то оставалось пуда полтора ячменя. Мать Устинья сушила зерно на печке, собираясь изопихать в ступе и смолоть на ветрянке. Весь запас харчей, выданный авансом на трудодни, умещался в этом мешке. Мать Устинья дюжа только куделю прясть, еще колыхать зыбку. Все остальное ляжет на Дуню. Открылась война. Никто и не думал,
О, как не вовремя все началось! Жена беременна, скотный двор не достроен, сено не докошено. Мобилизовали всех здоровых, начиная с пятого года рождения, кончая восемнадцатым. Осталась в деревне одна браковка. Еще и теперь в ушах бабий рев вперемежку с пьяной гармошкой. Тот же Гришка Демкин уезжал поперек телеги. Бабы ревели в голос, без слов, как младенцы. Не причитали, просто вопили...
Почему Лаврухину не пришло ни одного письмеца с начала войны? Сам-то писал все время и номер полевой почты указывал правильный. Ох, что баять про номера! Цифра, она и есть цифра...
Дочка вспомнилась, конечно, не младшая, старшая, Манька. Еще совсем кроха, только этой осенью в школу. Хорошо хоть училище в своей деревне. Лаврухин улыбнулся, вообразив щербатую Маньку бегущей на уроки с холщовой сумкой, куда кладут букварь с тетрадками и задачник. Сын Мишка, этот ходит в школу за семь километров. Большой стал! Пахать выучился, в ту весну, перед самой войной. Не худо и плотничал, ежели при отце. Бегает уж, наверно, за девками. Остался Мишка за хозяина, да ведь что, тоже еще малолеток!
Гордился Лаврухин, что парень учится после четвертого класса. Вот кончит семь-то классов, глядишь, на агронома пойдет либо на летчика...
– Дмитрий Михайлович, а ты чего это так разулыбался? – спросил командир расчета. – И за кипятком не бежишь.
– Да я, товарищ сержант, посуду-то выбросил. Зимой стограммовку и то плеснуть было некуда, прострелило у меня фляжку-то. А сейчас, понимаешь, родину вспомянул. Парень у меня, сын Мишка...