Скажи прямо! Скажи, что вы сговорились с Рыковым и Бухариным! Скажи прямо, что не веришь в коллективизацию! Скажи…
Сталин придвигался все ближе, и Калинин тоже поднялся, суетливо шарил в карманах и около галстука, пытаясь вставить хотя бы слово в поток брани и крика.
В ту же секунду дверь в кабинет приоткрылась, в притворе показалась лысая голова какого-то мужика:
— Позвольте, пожалуйста, затти, на минутую, долго не задержу, третий раз прихожу, все впустую. Кабы не он, не Николай-то Иванович, вся беда из-за его, прохвоста… на минутую…
Секретарь, по-видимому, не пускал и тащил ходока от двери, но мужичок был упрям и не поддавался.
Сталин стих и подошел к двери. Он отстранил секретаря, впустил мужика в кабинет. Калинин, поправляя галстук, поспешил за председательский стол:
— Прошу садиться, гражданин, как ваша фамилия?
VII
Данило Пачин приехал утром в Москву, привез жалобу на Ольховский волисполком. Приехал не один, а с попом Рыжком, которого комиссия волисполкома тоже признала нетрудовым элементом.
Произошло это третьего дня, сразу после приезда уездного уполномоченного Игнахи Сопронова. В списке Данило был не один. Кроме бывшего Ольховского дворянина Прозорова, а также отца Николая, отца Иринея и шибановского Жучка, избирательных прав лишились еще две семьи из других деревень. Данило соглашался платить повышенный налог, но быть лишенным прав никак не мог, поскольку считал себя не хуже других и вынести такой позор, особенно перед будущим сватом Иваном Никитичем, было ему не по силам. Писать жалобу и ехать в Москву прямо к Калинину надоумил поп Рыжко. Он же принес гербовой, еще старопрежней бумаги и написал заявление на имя председателя ЦИКа. Оба, впрочем, надеялись больше не на бумагу, а на шибановского Петьку Штыря, служившего, по слухам, в канцелярии самого Михаила Ивановича. Петька, по словам попа, был недавно в отпуске и только-только уехал в Москву. Данило решился съездить. Акимко Дымов, поехавший как раз за товаром для кооперации, меньше чем за сутки довез их до станции. С поездом им тоже повезло, они укатили в Москву без пересадки в Вологде.
Сначала Данило был рад попутчику. Но после затужил и покаялся: «Нет, надо было одному!» Поп Рыжко вконец расстраивал, он много раз выпивал, терялся из виду и вторые сутки пел своим бычьим голосом одну и ту же частушку:
Немудрено было и «не туды» уехать с таким пьянчугой! Все-таки утром в субботу они без особых происшествий прибыли в Москву. Обутые в серые катаники, оба в шубах, они боязливо вышли из вагона. Данило дивил народ шубными рукавицами и плетенной в виде сундука драночной корзиной. В корзине он вез полдюжины пирогов-пшеничников и в подарок Штырю замороженную баранью ляжку. У Николая Ивановича поклажи не имелось, а рукавицы он упек еще в начале дороги.
Выйдя на шумную, сверкающую электричеством Каланчевку, Данило перевел дыхание и почтительно снял заячью, сшитую Акиндином Судейкиным шапку:
— Москва-матушка!
— Вроде она, — подтвердил притихший Николай Иванович, — Белокаменная…
Не зная, куда идти и как ехать дальше, они долго перетаптывались на одном месте. Извозчик сразу их заприметил, подъехал ближе:
— Садись, подкачу, куда надобность!
Извозчик был невзрачный, такого увидишь и сразу забудешь, но шапку носил пирожком. Николай Иванович, не долго думая, шмякнулся на сиденье, достал бумажку с адресом Петьки Штыря. Извозчик долго разбирал адрес.
— Шаболовка, дом бывшего Зайцева. Далеконько, да ладно, — сказал он и крякнул. — Чьи сами-то?
— Да с вечера вологодские были, — бодрился Николай Иванович. — А нынче оба советские.
Поп не очень-то унывал в чужом месте, и Данило тоже приободрился, поставил корзину в ноги и уселся. Вислозадая лошадь с неожиданным проворством затрусила через площадь, не обращая на трамваи никакого внимания.
— Так, так. А сюда по какому делу? — не оборачиваясь, допытывался извозчик.
— В Москву-то? В Москву разогнать тоску, — отшучивался Николай Иванович.
Сани катились по безлюдным задворным улицам. Большие черные дома стояли сплошняком, впритык друг к дружке. Данило читал и не успевал прочитать ни одной вывески. До этого он был в Москве дважды и оба раза всего ничего. Один раз торопило начальство, надо было скорее на Колчака, в другой раз торопился сам, потому что ехал домой. В гражданскую служил Данило в Отдельном Вологодском полку под началом земляка Авксентьевского. До этого он воевал на германской в эстонских землях, а туда эшелоны шли через Питер.
— А вот гражданин ездовой, — заговорил вдруг Данило, когда извозчик ничего не узнал от Николая Ивановича. — Ежели рассудить, где она, наша справедливость-та? Ведь я, считай, пять годов на службе, не пропустил ни гражданьскую, ни германьскую. Я Советской власти ничего худого не сделал. Дак пошто меня голосу-то лишать?
Николай Иванович ткнул ему в бок, но Данило не унимался:
— Ты погоди, не тычь, дай сказать человеку.
— А что тебе с того голосу? — засмеялся извозчик. — Живи так, без голосу!
— Э, дружочек! — Данило постучал извозчика в крестец пальцем сквозь ватный пиджак. — Недело ты говоришь, меня все люди знают. Данило век свой встает и ложится с солнышком, худым словом никого не обидел, как это так? За что Данила лишать голосу? Нет, я Дойду до Калинина! Чтобы голос воротили и во все списки обратно внесли.
— А по мне так лучше бы из всех списков меня вычистили да больше не трогали, — обернулся извозчик.
— Что, дядя, разве и ты в списках? — засмеялся поп.
— А как же! Вщ-щить! Такая-сякая.
Извозчик свистнул и замолчал. Замолчали и ездоки, словно бы спохватившись. Каждый вспомнил пословицу вроде той, что «слово серебро, молчание золото» или «слово не воробей…». Но ездить молча да еще по Москве русскому человеку несподручно и тяжело. Каждый чувствовал себя как виноватый и боялся молчанием обидеть другого, еще боялся, что его заподозрят в чем-то плохом. Данило открыл корзину, выволок румяный, посыпанный заспой пирог и начал угощать ездового:
— На-ко, на-ко, попробуй! Тебя как зовут-то?
Извозчик молча оторвал от пирога ломоть, Николай Иванович сделал то же. Всем сразу стало веселее и легче. Все трое, жуя пшеничник, ехали по Москве, и каждому было отрадно от того, что он не желает другим ничего плохого.
Москва только что просыпалась. Она наполовину еще спала, хотя кое-где уже открывались подвальчики и какие-то убогие нэповские лари. Дворники березовыми метлами мели улицы. Данило дивился, как много народу скопилось и живет в одном месте, Николай Иванович приглядывался к церквушкам, читал вывески. Ночные сумерки уже не могли превозмочь дневного света, но дома стояли громадные, молчаливые.