вдоль, не залезая вовнутрь. Эти хождения тоже входят в программу высерок. Вдоль моря валяется много интересных вещей: дохлая морская капуста и бутылки с записками или без. Мы все это нюхаем и делаем свои выводы. Иногда нам попадаются смятые продолговатые предметы из мягкого латекса. Они называются «фу». Мы стараемся не наступать на фу.
На высерках встречаются разные друзья со своими друзьями. Чем крупнее друг, тем меньше вероятность, что я подружусь с его другом. Банцен придерживается той точки зрения, что всех крупных друзей надо немедленно кусать и грызть, чтобы остаться единственным в мире крупным другом. Это тот самый вопрос, в котором мы с ним немного расходимся во взглядах. Он это знает, но каждый раз, будучи отцепленным от горла другого крупного друга, укоризненно говорит: «если бы не ты, я бы его». Кто бы спорил. Во время таких диалогов друг поверженного друга обычно прыгает вокруг и не знает, как теперь жить. Мы быстро уходим, чтобы к нам не успели обратиться за советом. Зная, какие мы плохие советчики, на морские высерки перестали выходить овчарки со своими пограничниками.
Хотя Банцен не трогает женских собак, а трогает только мужских, я на всякий случай опасаюсь за любых. Поэтому мои любимые высерки — ночные, когда все суки попрятались в окнах отдельных квартир. Банцен не менее охотно, чем в день, выводит меня в ночь. Наша ночная задача — обоссать как можно больше кустов, заборов, деревьев, машин, углов и фонарных столбов. Я уважаю Банцена за его ювелирное умение экономно расходовать ссаку, чтобы её хватило на всю округу, я бы так не смогла. Банцен знает, какое впечатление производит на меня его мастерство, и благодушно демонстрирует высокий класс в самых труднодоступных местах.
А по утрам он ест овсянку. От классического порриджа моя овсянка отличается тем, что готовлю я её с огромной любовью, а под конец вбиваю в кашу два сваренных всмятку яйца и капаю толстую каплю рыбьего жира. От этого каша начинает пахнуть так вкусно, что мне немного завидно, но я не посягаю, потому что всё лучшее — тому, кто считает меня лучшим другом, два раза в день выводит на высерки, учит угадывать мысли с полувзгляда и любит жизнь просто за то, что в ней есть я.
Пыталась летать вверх ногами. Ничего не получилось, только кровь из носа пошла.
Любимая моя мечта, кроме улететь отсюда, это как будто иду я вечером через Лесное кладбище на 14-м километре и вижу подъезжающую машину, а из неё выходят трое мужчин в коже и с чемоданом. Меня пока не замечают, а я сильно опасаюсь и прыгаю в незаполненную покойником яму и затаиваюсь на дне. По глинистым стенам сочится вода, на дне — обрывки травы и газеты, по бокам — белые корни, похожие на остатки людей. А я сижу и слышу, как эти, в коже, проходят совсем близко, останавливаются в трёх шагах и начинают шурудить. Я слышу фразу: «помоги, блядь, тяжёлая» и звук металла об металл. А мне страшно до ужаса, потому что если они меня обнаружат, то мне, конечно, капец. И в могиле сидеть мне тоже неприятно, но что поделаешь — такая уж у меня мечта.
А потом я снова слышу металл об металл, и они уходят. 1ак быстро, что я даже не успеваю с ужасом представить, как кто-нибудь из них останавливается и ссыт на меня сверху. Потом звук двигателя — негромко — хорошая машина какая-то, но я никогда не запоминаю её бренд и модель, помню только звук и цвет — она тихая и тёмная. Они уезжают, а я еще сижу в могиле сколько-то, потом выползаю, вся в глине, но, слава Богу, не с обоссанной башкой, и сразу к той оградке, где они шурудили. А уже темно совсем, я не вижу толком ни хрена, и эта штука правда тяжелая, но я надуваюсь так, что чуть не лопаюсь, и делаю таки металлом об металл, и штука сдвигается, а под ней чемодан. Я его тут же открываю и нащупываю два пистолета, они сверху, а дальше — баблосы в пачках. Целый чемодан баблосов, очень хорошо.
А потом я прусь с этим чемоданом вниз к трассе, и два раза падаю, потому что скользко — не знаю, дождь, что ли, прошел до этого. И тут внезапно понимаю, что с чемоданом я привлеку внимание и вызову подозрение, поэтому залезаю в кювет и начинаю распихивать пачки в трусы, под майку, а в куртке у меня такие карманы, если пойду через кладбище вечером, то обязательно в этой куртке — баблосов много влезло. Еще, правда, осталось дофигища, но я нахожу в канаве расколотый арбуз, выгребаю из него мякоть и набиваю баблосами, и еще две пачки в руке, не знаю уже, куда их деть, так и иду с баблосами в руках как дура, а чемодан с пистолетами в кювете остался, нахрен мне пистолеты.
А домой я прихожу к утру, потому что иду пешком по берегу моря, а не по трассе, потому что баба с арбузом ночью за городом — это просто кошмар какой сюр, хотя, конечно, баба с арбузом ночью на пляже — тоже не слишком reality, но выбор у меня небольшой, ведь тачку поймать я не могу — меня же запомнят, с арбузом и двумя пачками хороших баблосов в руке.
И вот я прихожу домой и начинаю считать, на сколько опустила бандитов, прямо в коридоре вытаскиваю из трусов и из-под майки пачки, потом из карманов куртки, потом сажусь на пол, - и тут моя мечта всякий раз покидает меня, потому что я до сих пор не решила, сколько денег мне надо, чтобы перестать о них думать, и соответствует ли это количество объему задрипанного чемодана с доисторическими медными углами, который я, обменяв на расколотый арбуз, бросила валяться в кювете за оградой Лесного кладбища на 14-м километре, хотя, кажется, все это происходило в районе остановки «Перевал», кладбище долго тянется вдоль трассы, и я боюсь, что уже никогда не найду то место, где мне чуть не нассали на голову, но мне опять, как обычно, невероятно повезло.
Возвращаясь с Банценовых высерок, встретила бомжиху. Она несла в руках новенькую швейную машинку.
— Извините, сегодня воскресенье или понедельник? — спросила она у Банцена.
— Воскресенье, — ответила я.
— Но вечер уже, да? — уточнила она, всё так же обращаясь к собаке.
— Да, говорю, — часов девять.
— Лето скоро, — кивнула она Банцену и пошла шить сарафаны и платья из ситца.
Летали с ним всю ночь, а в голове пел хор мышей и гремели сольные партии Бенедикта: