Мы познакомились с жизнью Поля Джонса и как бы расшифровали реальную основу образа куперовского лоцмана. И нам стали понятными факты его биографии, использованные в романе. И эпизод с высадкой десанта на английской земле, и захват заложников в аббатстве Святой Руфи, и упоминание о битве при Фламборо-Хед, и то, что американский фрегат плывет под британским флагом, а второй корабль, как судно, на котором Поль Джонс вернулся в Америку, назван «Ариэлем». Перестали быть загадкой и слова лоцмана о королевских подарках и пребывании его в Тюильри, о том, что ему и раньше приходилось «биться под звездно-полосатым флагом» и «случалось проводить целые дни в кровавых боях». Как и прототип, герой Купера — искусный лоцман, и если бы можно было назвать его имя перед экипажем в минуты опасности, оно одно способно было бы поднять дух матросов, как и действовало имя Поля Джонса.
Откуда, однако, писатель почерпнул сведения о жизни человека, послужившего прототипом его лоцмана? Конечно, он мог узнать подробности из собственных мемуаров моряка. Но и от очевидцев, от тех, кто сражался вместе с Полем Джонсом. Одним из таких свидетелей был Ричард Дейл, неизменный помощник коммодора, участник многих совместных с ним походов. Он-то и рассказал Куперу о знаменитом флотоводце, о его плаваниях и победах. И тем самым, возможно, подсказал идею написать роман о таинственном лоцмане. Вот почему можно сказать, что куперовский герой «создан грезой поэта в соответствии с истиной».
КИРДЖАЛИ — ПОДЛИННЫЙ УЧАСТНИК ГЕТЕРИИ
Ну вот, дело Пушкина и решено! — сообщил граф Милорадович, петербургский военный генерал- губернатор состоявшему при нем полковнику по особым поручениям Федору Николаевичу Глинке.
Пройдя затем из приемной в кабинет и по обыкновению сняв мундир, продолжал:
— Знаешь, душа моя, когда я вошел к государю с тетрадью, накануне за этим столом собственноручно заполненной Пушкиным своими недозволенными сочинениями, и подал сие сокровище, я присовокупил: «Здесь все, что разбрелось в публике, но вам, государь, лучше этого не читать!» И как ты думаешь, что он? Улыбнулся на мою заботливость.
Потом я рассказал, как у нас вышло дело. Мне ведь велено было взять его и забрать все его бумаги. Но я счел более деликатным пригласить Пушкина к себе. Вот он и явился… На вопрос о бумагах, отвечал: «Граф, все мои стихи сожжены! У меня ничего не найдется на квартире, но, если вам угодно, все найдется здесь», — и указал пальцем на свой лоб. Затем заявил, что готов тут же вновь написать все когда-либо им сочиненное (разумеется, кроме печатного) с отметкою, что его и что разошлось под его именем.
И представь, сел за стол и исписал целую тетрадь!
Внимательно меня слушавший государь спрашивает: «А что ж ты сделал с автором?» — «Объявил ему от имени вашего величества прощение!..» — говорю я. «Не рано ли?! — нахмурился государь. И, еще подумав, прибавил: — Ну, коли уж так, то мы распорядимся иначе: снарядить Пушкина в дорогу, выдать ему прогоны и с соответствующим чином при соблюдении возможной благовидности отправить служить на юг…»
А ведь еще недавно, — продолжал Милорадович, — государь имел намерение сослать его в Сибирь за то, что наводнил Россию возмутительными стихами. И вот как все обернулось: на юг… — закончил граф свой рассказ, не то сожалея, не то радуясь решению царя.
В тот же час дело завертелось и, как свидетельствует Ф. Н. Глинка, исполнялось буквально по решению.
Между тем друзья Пушкина, еще ранее узнав, что его куда-то ссылают, чуть ли не в Соловки, принялись хлопотать о нем. За поэта вступился влиятельный при дворе В. А. Жуковский, считавший его надеждой российской словесности. «Неизменный друг» П. Я. Чаадаев бросился к историку H. M. Карамзину: умолял его просить о заступничестве императрицу Марию Федоровну, а также графа Каподистрию, тогдашнего министра иностранных дел. Не сидели сложа руки и Гнедич, Александр Тургенев, Оленин.
Видимо, хлопоты эти были не напрасны и «милость» царя, удивившая даже Милорадовича, не случайна. Что касается места назначения службы, а точнее сказать — изгнания, то здесь сыграл роль Каподистрия.
Это был просвещенный человек, грек по национальности, уважаемый в литературных кругах, «умнейший и душевный», как отозвался о нем Карамзин. Графу Каподистрии тем легче было принять участие в судьбе Пушкина, что тот, после окончания Лицея числился в подвластном ему ведомстве иностранных дел. Под видом перевода по службе коллежский секретарь Пушкин и был отправлен в распоряжение главного попечителя иностранных колонистов Южной России генерал-лейтенанта И. Н. Инзова, старого знакомого Каподистрии. Для свободного проезда ему вручили пашпорт за № 2295 от 5 мая 1820 года.
Едва состоялось решение царя, Каподистрия распорядился в тот же день выдать опальному поэту тысячу рублей на дорожные расходы. Кроме того, ему поручили срочную депешу для Инзова и официальное письмо этому генералу, где говорилось о причине удаления Пушкина из столицы — «несколько поэтических пиес, в особенности же ода на вольность…» — и где также содержалась просьба принять поэта под свое «благосклонное попечение», на чем рукой императора было начертано: «Быть по сему».
Майским теплым утром следующего дня Пушкин уже тащился на перекладных по нескончаемому Белорусскому тракту. Одет он был в красную косоворотку, подпоясанную кушаком, на голове поярковая, из овечьей шерсти, шляпа, уберегающая от солнца, — стояла небывалая для той поры жара. До Царского Села друга провожали Дельвиг и Яковлев. А дальше путь на Екатеринослав предстояло совершить вместе со своим дядькой Никитой Козловым.
Мелькали верстовые столбы, сменялись почтовые станции и лица смотрителей, кибитку трясло на ухабах и рытвинах, пыль проникала, казалось, под кожу — поэт впервые познавал «прелести» путешествия по дорогам России.
Десять дней спустя прибыли на место. Пушкин вручил депешу Инзову, в которой сообщалось о назначении того наместником Бессарабского края. Выходило, что и Пушкин, откомандированный в распоряжение генерала, должен был следовать за ним. Но в Кишинев, к месту пребывания наместника, он поспеет лишь через пять месяцев. За это время по разрешению доброго Инзова посетит Кавказ и Крым. И только в двадцатых числах сентября начнется его «душное азиатское заточение».
Опальный поэт, прибыв в Кишинев, остановился вначале в небольшой горенке заезжего дома Наумова. Город поразил его восточной пестротой, своим разноязычием.
Ему нравилось затеряться в шумной толпе народного гулянья, влекло «базарное волненье… и спор, и крик, и торга жар». С любопытством вслушивался в незнакомые звуки молдавской речи, ловил греческие слова, узнавал французские и похожие румынские, стремился постичь цыганские и турецкие, пытался объясняться по-болгарски. А вечерами со скучающим видом появлялся в гостиных кишиневской знати: у богатого откупщика Варфоломея, где одно было хорошо — домашний цыганский оркестр да дочка Пульхерица «с нежной краской»; у вице-губернатора Крупенского, где собирались любители картежной игры и засиживались допоздна; а также у других, где обычно ему становилось, как говорил он, «молдованно и