– Покорно благодарим, вассиятство! Поладим – как не поладить!… Вестимо, так… – загудело со всех сторон. Только седой Ефрем, напихавший в нос табачку, сердито почесывал затылок и поварчивал-таки не весьма дружелюбно:

– Выпить-то оно мы выпьем, а только… сенцо-то мое… пропало, малую толику…

– Опять-таки сказать: Малашку испортил, Агашку испортил, Степаниду мою испортил, – а для ча? Так себе портил…

Так говорили отступавшие вдаль мужики; но ни к селу, ни к городу к крыльцу выскочил пакостный мужичонка, отставил палец и весь осклабился:

– Таперича, ошшо рассуди, если, скажем, нам хорошо, и вам, скажем, хорошо; потому – вы наши, а мы – ваши… А ты мне дай на плетень десяток лозиночек – тооооненьких…

– Ну, хорошо, хорошо – ступай…

Тройка, будто черный, большой, бубенцами цветущий, куст, бешено выметнулась из лозин, пронеслась на дворе, замерла у крыльца.

– А я так гад, так гад – сабигайся, едва сабгайся! – вскричал генерал Чижиков, выскакивая из тройки.

Генерал Чижиков

В наших местах уже пять с половиною лет появился генерал Чижиков; появился он с треском, с барабанным боем, со сплетней; и победоносный скандал шествовал за ним по пятам; но в течение пяти лет генерал Чижиков, с позволения сказать, перепёр через все скандалы, окруженный деньгами, вином, женщинами и славой.

Генерал Чижиков, говорят, проживал по подложному паспорту; несомненно же было одно: генерал Чижиков был, разумеется, генерал и притом в самых в важных чинах; он же был Чижиков. Что приятная сия персона состояла в почтенном генеральском звании и имела красную ленту, в том удостоверяли те, кои имели обычай проживать в столичном граде Санкт-Петербурге; у особ великосветских, особ сановных встречали они Чижикова, а кто же помимо господ генералов, да княжеских сынков бонтонные [45] такие посещает места, где и господа генералы-то в струнку вытягиваются без всякой шикозности, и где пошучивает фамильярно разве что его высокопревосходительство, министр? Там-то, бывало, имел генерал Чижиков круг своего вращения, но потом перестал бывать: разрадикальничался донельзя и чуть ли не понес в провинцию проповедь красного террора; говорят, будто сыскное отделение тогда горевало ужасно; как бы то ни было, генерал Чижиков появился в наших местах, круговращаясь по уезду: от помещика к купцу, от купца к попу, от попа к врачу, от врача к студенту, от студента к городовому – и так далее, и так далее.

А что подлинный он Чижиков – в этом не сомневайтесь: уж в участке разберут, кто подлинный и кто подложный! Не ради чего иного – скромности ради под плебейскою сею фамилией родовитейший граф, знатнейшая некая ото всех фамилия приутаивалась до сроку – да, да: это был граф Гуди-Гудай- Затрубинский! И Гуди-Гудай-Затрубинский на всякий фасон, можно сказать, из генерала выглядывал – эдакая шельма! Приедет: Чижиковым с вами не посидит получаса; а потом как попрет, как попрет на вас аристократ, так даже душно станет от аристократизма: белую кость всяким манером свою вам покажет – вынет платок, а от платка в нос вам кёр-де-жанет, убиган или даже сами парижские флёр-ки-мёр! Преканальскую выкажет «сан-фасон», черт подери, гостинного тона, хотя бы уже одной своей картавней (генерал не выговаривал ни «р», ни «л»); и широкая проявится во всем барскость, шарманство с барыньками; всякие «мерси, мадам» так и виснут в воздухе – и, я вам доложу, кончики пальцев расцелуете-с: не генерал, а душка, крем-ваниль-с (не смотрите, что лет ему будет за пятьдесят, что зубков генерал лишился, а что бачки у него не совсем приятного цвета – плевательного). С графом он граф, с писарем – писарь: в трактире напьется и еще селедочный хвостик обсосет; ничего не следует и из того, что битых пять лет генерал бил баклуши, проповедовал красный террор, проживая на хлебах у лиховских богатеев. Ну, что же из этого следует? Да ровно ничего! «Инкогнито» – ха, ха! Надо же что-нибудь делать; вот и комиссионерствует генерал для купцов в отплату за выпитый полк белоголовых бутылок! Уже вы и поморщились! Ну, так знайте: к белой, Гуди- Гудай-Затрубинской кости грязь все равно не пристанет.

Всякое, всякое за генералом водилось: вольное довольно с деньгой обращение, неприятные ситуации с жадно амурничающими барыньками, с гимназистками вертоплясы, с мордашечкой горничной неприличный анекдотик – и прощали, потому что кто же не без греха; знали все, что и мот, и амурник; а словам генерала вот уж не удивлялись! Трижды уже генерал собирался предать наш уезд огню и мечу; да пока еще все щадил. Что говорить! Мужики, – и те генерала знавали! Недаром, видно, пустили в народ, будто белый генерал, Михайле Дмитрич, не умирал никогда, а тайно у нас проживает в уезде под видом разбойника Чуркина. Лишь одни железнодорожные служащие болтали болду, что сыскное отделение способствует весьма бравой деятельности штатского генерала, городя о нем небылицу на небылице; что будто ни Скобелев он, ни разбойник Чуркин [46], ни даже граф Гуди-Гудай- Затрубинский, а просто – Матвей Чижов, агент третьего отделения.

Гости

– Всюдю в акгестности агьяйные беспогядки: бьягопоючно ги у вас? – осведомлялся генерал Чижиков, целуя полную баронессину ручку и рас-простроняя от бак благовоние туберозы, которой только что в тройке опрыскал баки… – А мы с Укой Сиычем к вам, багонесса, по деу, – продолжал чаровник, плутовски указывая красной, дворянской фуражкой по направлению к тройке; с достоинством молча оттуда поднялся высокий, сухой, исхудалый мужчина с небольшою седою бородкой, приподымая скромный картуз над остриженной в скобку сединой; это и был миллионер Еропегин; тут поняла баронесса, что тройка, лошадь, кучер, да и вся упряжь – не чижиковская (Чижиков ничего такого при себе не имел), а еропегинская.

Взором, Бог весть отчего, в купца впилась баронесса, и, Бог весть, был вопрос почему в ее взгляде невольный; невольные по лицу пробегали досада и страх; будто даже со злобой она подумала; «Исхудал-то как, исхудал: одни живые мощи остались…» Еропегин же застенчиво на нее поглядел чрез очки и глаза его не выразили ничего ровно; одно степенное в них отразилось достоинство; все же чувствовалось, что степенное это достоинство всегда и везде сознает свою силу, да, да, да – пришло то желанное времечко, когда в три погибели должна согнуться белая, благородная, баронская кость пред его, еропегинским, упорством: «согнись-ка, согнись-ка, – думал он, – да еще в ноги мне поклонись: захочу – потоплю; захочу – половина баронских угодий останется при тебе». Но эти мысли не отразились никак, когда он прикладывал свои мертвые губы к пухлой ручке старухи; как смерть белая, с белым от притираний и пудры лицом, с белыми от времени волосами, в меховой белой тальме [47] она ему напомнила призрак.

Грянула где-то там рыдающая гамма звуков: это в доме Катя села за рояль; звуки кидались менуэтом в мгновеньях, что неслись за мгновеньями; и время наполнилось звуком; и казалось, что и нет ничего, что не звук; и встали тут аккордами старухины прожитые годы, ручьи золотые, молочные реки и свора жадных, гадких, до ласк падких мужчин; и среди них – этот вот купчик гулящий; но его отстранили тогда от нее

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату