день за днем проходил неприметно, как уже осень сходит и писком синиц, и желтым убором широкошумных деревьев.
Перед избой, под коровой сидела Матрена, у коровы вытягивая «титьки»; молоко попрыскивало в медное ведерцо.
Петр задумчиво стал над Матреной:
– Знаешь ли ты, что столяр замышляет меня погубить?
– А ну те к дьяволу: нашел, што придумать!…
– Да и тебя он погубит.
– А для ча?
– Да и добрым людям от него зло.
– Никак ета нивазможна; натапнасти такой, стало, нет.
– А что ж он все супится на меня, подглядывает?…
– Для хасяйска хлаза: так себе, пасматривает.
– Разве не замечаешь, Матрена, что мы у столяра в полону: ты и я; ни тебе, ни мне без него шагу сделать нельзя; чуть что, и за нами потащится в лес; чуть что, и свесится с полатей…
– Хрех табе, Петр Петрович, клепать!…
А молоко попрыскивало в ведерцо и вытягивались коровьи «титьки»; пурпурные струи облак так ясно горели где-то там, вдалеке; на востоке же мгла пепела становилась мглой сине-черной, и оттуда, из сине- черной мглы, робкие теплились звезды, а холодный, осенний ветерок уж шушукал с кустом.
Петр вспомнил, и Бог весть отчего, свое далекое прошлое; и Шмидта, и книги, которые некогда ему давал читать Шмидт; вспомнил он, Бог весть отчего, трактат Парацельса
– А эти моленья? Разве мы знаем, Матрена, какой на нас сходит дух? Ведь то его, столяра, наважденье; а ты ему, Матрена, нужна, как и я ему нужен; столяра без нас его же сила убьет; есть слово такое, сказал бы его, да нет, того ты не поймешь слова…
– А како тако слово?…
– Сказал бы: не поймешь.
– Бог с тобой, чудное слово вымозговал; оставь Митрия Мироныча, Христом Богом прошу: не ндравятца мне твои речи, вот што…
Взяла ведро с молоком и пошла в избу; входит в избу, а столяр с медником все шушукаются в черном углу, все огня не засветят; в избе – темно; прусаки шелестят из-за хромолитографий; и с легким шелестом многих прусачьих ног легкий шелест голосов человечьих: «шу-шу-шу»…
Как Матрена вошла, ее они не приметили вовсе: расшушукались; боязно что-то стало Матрене Семеновне; и она сказала:
– Митрий Мироныч, а, Митрий Мироныч! Не слышат: расшушукались – друг другу на ушко: «шу-шу-шу-шу – шу-шу-шу»…
– Митрий Мироныч!
– Ась? – тоненьким отозвался столяр из угла голоском, спугнутый ее окликом; будто и не Митрий он Мироныч, а какой-то петушишка.
– Чтой-то вы там?
– Ась? – скрипнул из угла медник, как немазаная телега.
– Чавой-то вы там шукаетесь?…
– А мы так; молитвы творим: иди себе с Богом, голубка…
– Иди себе, баба, – скрипнул и медник; Матрена вышла к корове.
Там стоял Петр и грустную свою додумывал думу: «И она, – обернулся он на Матрену, – моя люба».
Петр думал о Кате (облачков легкие струйки сгорали в любви); и нет: Кати ему теперь, как вот тех облачков, не достать: нет для него Кати; и щемит сердце.
– Ох, – вздыхает Матрена, – чтой-то спать хочетца…
Говорить им не о чем.
– Хочешь, бежим отсюда, Матрена: я тебя увезу далеко; я тебя спрячу от столяра; будет жизнь наша, будет: будет она вольна и свободна (вспоминает, что те же слова говорил он когда-то и Кате): убежим отсюда, Матрена.
– Молчи: не равно сам услышит…
– Сам не слышит: убежим, Матрена!