— Моей политичности вы доверьтесь: я еще не встречал человека умнее себя…
Молчание.
— Как-никак, а уж вы ему всыпьте.
— Не могу я всыпать…
— Нет уж, вы всыпьте: опять говорю — политичнее себя не встречал…
Молчание.
— Так, значит — так?…
— Выкушай, мой ненаглядный, мой любый, сладкого винца.
Звук поцелуя: еще, и еще…
— Аннушка моя, Аннушка, белогрудая Аннушка!
Звук поцелуя: еще.
— Вот тебе, радость моя, сладкое винцо; откушай еще… и еще… и еще…
Звук поцелуя: еще и еще…
Старик в одной исподней сорочке с волосатыми высушенными ногами; у него на коленях белогрудая Аннушка; на столе лазурный атлас, цветы, просфоры, чаша; два светильника горят по сторонам; двери заперты, шторы спущены. Издали бешено залилась Иванова колотушка.
— Выкушай, мой ненаглядный, еще сладкого винца: о, Господи!
— Что это ты так?
— В сердце кольнуло; ничего себе, кушай…
— Так, значит,
— Голубями зовут?
— Голубями, касатик…
— Ха, ха, ха!..
— Хи-хи! — раздается не то смех, не то визг на его волосатой груди.
— Что это ты вся дрожишь?
— Сердце покалывает…
Она поднимает чашу и подносит к его уже глупо отвисшим губам.
Колотушка бешено бьет под окнами: в тьму.
Надо — не надо
Солнце, большое, золотое, золотыми своими большими лучами моет сухой, чуть буреющий под солнцем луг, травка-муравка печется в лучах большого, большого солнца; здесь качается цветик на сухом и узком стебле; там зовет тебя белоствольная чаща берез и среди белых стволов — мхи, пни, листы; а копни листы здесь и там, шапочка выглянет на тебя грибная; старый березовик так и запросится в твою липовую кошелку; сладкая, осенняя, синичья пискотня — слышишь? А еще июль: но вся уже природа на тебя смотрит, тебе улыбается, шепчет березовым шепотом: «жди августа»… август плывет себе в шуме и шелесте времени: слышишь — времени шум? август уже посылает белочку на орешник; и месяц август несется в высоком небе треугольниками журавлей; слушай же, слушай, родимый, прощальный глас пролетающего лета!..
Среди махровых цветочков, березовых пенечков, стоит себе Фекла Матвеевна в блаженстве в тихом: безмятежно ручки сложила она на животе; солнце играет на платье ее шоколадного цвета, на вуалетке, на шляпке огромных размеров с вишневыми плодами; как богиня Помона[77] , шествует умиленная Фекла Матвеевна среди даров лета благоприятных; духом исполнилось и сердце ее:
— Исполать вам, Фекла Матвеевна!
На что Фекла Матвеевна стыдливо ответствует:
— Спасибо, отец Вукол: славный вы человек.
А у самой в мыслях иное: здесь, здесь места
Вот уж она в местах, святых, целебных — целебеевских; под ногами ее ручеек струйкой-гремучкой журчит; как ступила Фекла Матвеевна на бревно, перекинутое чрез ручей, возмутился ручей, зажужжукал водицей; побрызгивает водица, поварчивает, — промочила ножки Фекла Матвеевна.
— Осторожней, осторожней, матушка, здесь бревнышко-то качается: оступитесь, час не ровен! — суетится сзади нее попик. Не утерпел, подобрал рясу, да и прыг через ручей, рыженькой бороденкой потряхивает, посмеивается — руку купчихе протянул: смеется Фекла Матвеевна.
А там-то, тама-то — за ручьем: там вдаль убегает березовая просека; белые сажени сложенных дров, озаренные парчой солнечной: а в той в парче в золотой — вьется, крылышком бьется, гулькает белый голубок: на дровах уселся и побежал по поленцам: коготками по сухой коре — ца, ца, ца!..
— Вот места наши, матушка Фекла Матвеевна, — улыбается попик, отирая красным платком потное лицо: — благодать!..
Еще бы не благодать: помнит Фекла Матвеевна, как она вчера ехала в Целебеево, как всю дорогу она молилась; и как сердце ее стучало; только что приближались они к святому к месту, каждый пень на дороге принимал образ и подобие беса; всю дорогу Феклу Матвеевну обсвистывал ветер и гнал на нее сухую пыль, а из пыли — пни, кусты, сучки, как бесовские хари, в солнце кривились на нее злобно, все ее гнали обратно в Лихов; тут только Фекла Матвеевна поняла, сколь многие бесы грозят человеческому естеству: оку невидимые, вьются они над нами; только молитва, пост да чаянье святости, плоть истончая, самое телесное зрение наделяют зрением духовным; а при сем при духовном зрении каждый вещественный предмет образом становится и подобием предметов невидимых; это все Фекла Матвеевна вчера поняла, как приближалась из Лихова к Целебееву; всю дорогу вплоть до села обсадили ужасными бесами; словно застава недругов обложила святые места: от пенечка к пенечку — от беса к бесу: столько бесов в душу Феклы Матвеевны входили дорогой, сколько их в образе и подобии пней на дороге вставало под солнцем; но она неустанно молилась — и вот уже Фекла Матвеевна в Целебееве.
Здесь пошло все иное: еще за самоварчиком у попадьихи Фекла Матвеевна странные замечала
— Гляди на меня; я храню тайну. — Село, пруд, из пологого лога выглянувшая крыша — все тайну хранило сих мест; попик и тот был словно иного, лучшего мира житель.
Вечером стояли они на целебеевском лугу, завился на лугу хоровод, оттопатывали ноги всякую пляску, а вокруг бежала травная волна, улюлюкал ветер вечерний, косматый прах вставал на дороге, а большой желтый месяц подымался над Целебеевом; он смотрел Фекле Матвеевне в душу и говорил: «смотри, молчи и таи»…
Ночью Фекле Матвеевне дано было видение сонное: столяр стал у ее изголовья; бледную над ней простирая руку, ей дал запрет о себе говорить и себя видеть; молча с ней столяр говорил глазами: «Я, мол, ныне в тайне великой, и видеть, и слышать, и думать обо мне ныне нельзя в сих местах»…
Утром Фекла Матвеевна, от сонного очнувшись видения, взяла свое намерение назад; еще она не готова посетить Кудеярова в его обиталище: ибо сие обиталище есть ныне святое святых; постороннему оку оно не доступно…
Так думала Фекла Матвеевна, обозревая с попиком святые места: что за места! Там синее блеснет озерцо, и к нему будто из слюды сбегают гремучки-струйки, там дерево свесит свой блекнущий лист, а в листе сладкая, осенняя синичья пискотня; луч золотой пал ей на грудь, а в луче в золотом пал ей на грудь жаркий и властный ток и будто бы приказанье невидимой власти: «Все, что ни будет отныне, хорошо: так