старика нагонять на нас страх; старик рассказывал мастерски; и вот на почве этих рассказов мой недавний «гонитель» вынужден был переменить стиль своего обращения со мной; раз у Морозовой надо приятно улыбаться Белому, то неловко же за порогом дома кидаться на Белого; это сказалось поздней; на моем реферате у Морозовой на тему «Будущее искусство» (кажется, в 1908 году);241 профессора, рвавшие и метавшие по адресу «Белого», возражали мне в приятно-академическом тоне (и не без комплиментов); Лопатин, доселе лишь надо мной издевавшийся, вдруг завозражал по существу; Евгений Трубецкой на треть соглашался с моими тезисами; даже неокантианцы не столько спорили, сколько обменивались мыслями со мной. Только мой в то время друг, любивший меня как художника, Г. Г. Шпет, иронически отнесясь к вынужденно-паточному тону между седыми профессорами и непричесанным «скандалистом» (в ту эпоху гремели мои «скандалы» в «кружке»), нанес позиции моей удар жесточайший; и после реферата дразнил меня:

— «Это я — нарочно; зачем надел ты из приличия философский фрак; он тебе не идет; если бы ты выступал без защитного цвета, я бы тебя поддерживал».

«Защитный цвет» — тон необыкновенной «культурной вежливости» и терпимости к позициям друг друга, который впервые установила Морозова между университетскими кругами и символистами; и факт характерный: в эпоху, когда Сергей Яблоновский поливал нас вонючею бранью из «Русского слова», Игнатов из «Русских ведомостей» уничтожал с большим приличием, но с не меньшею злостью, когда тучковский «Голос Москвы» опрокидывал на нас уже прямо ассенизационные бочки, издевалась Тэффи из «Речи», Измайлов же, Саша Черный и прочие писали пародии, когда то я, то Эллис попеременно бацали с кружковской арены по адресу всей прессы выражения, вряд ли допустимые и в полемике, — при встрече нас, символистов, с Лопатиными, Трубецкими, Хвостовыми, Котляревскими господствовало благорастворение воздухов (правда, от него-то я и бежал поздней из Москвы).

Конечно, в роли умирителя свары между стариками и молодежью, профессорами и художниками, символистами в среднем лево настроенными и серединно настроенными, «кадето»-подобно настроенными вырос около Морозовой ее старинный знакомец, Рачинский: подтаскивая Трубецкого ко мне, заставляя его вникать в мои стихотворные строчки, он тащил нас, упиравшихся (главным образом Метнера и меня), к Трубецкому как к человеку (в позициях непримиримость оставалась); в таком же духе на меня позднее влиял М. О. Гершензон; так и сложилось, что сотрудники будущего издательства «Путь» (Гершензон, Трубецкой, Булгаков, Бердяев, Рачинский) и члены редакции будущего «Мусагета» (я, Эллис, Метнер, Степпун, Яковеыко и т. д.) зажили в натянуто-дружественном, но тайно-враждебном (по устремлениям) соседстве.

В 1912 году у меня лопнули отношения с «Путем»; и появилась глубокая идейная трещина между «Myсагетом» и мною; бежав от всех и вся за границу, я там переживал одновременный разрыв с Рачинским, Морозовой, Эрном, Булгаковым, Степпуном, а потом и с Метнером, Эллисом.

Эпоха примирений привела позднее к глубочайшим обидам.

Весной 1905 года получаешь, бывало, тяжелый, сине-лиловый конверт; разрываешь: на толстой бумаге большими, красивыми буквами — четко проставлено: «Милый Борис Николаевич, — такого-то жду: посидим вечерком. М. Морозова»242.

Мимо передней в египетском стиле идешь; зал — большой, неуютный, холодный, лепной; гулок шаг; мимо, — в очень уютную белую комнату, устланную мягким серым ковром, куда мягко выходит из спальни большая-большая, сияющая улыбкой Морозова; мягко садится: большая, — на низенький, малый диванчик; несут чайный столик: к ногам; разговор — обо всем и ни о чем; в разговоре высказывала она личную доброту, мягкость; она любила поговорить о судьбах жизни, о долге не впадать в уныние, о Владимире Соловьеве, о Ницше, о Скрябине, о невозможности строить путь жизни на Канте; тут же и анекдоты: о Кубицком, о Скрябине, моющем голову… собственною слюной, чтобы не было лысинки (?!?); о Вячеславе Иванове (с ним М. К. в Швейцарии познакомилась до меня).

В трудные минуты жизни М. К. делала усилия меня приободрить; и вызывала на интимность; у нее были ослепительные глаза, с отблеском то сафира, то изумруда; в свою белую тальму, бывало, закутается, привалится к дивану; и — слушает.

И, бывало, мне Метнер:

— «Нет, нет, — Маргарита Кирилловна только к исходу четвертого часа оттаивает; сперва — „светская дама“; потом — лишь „хозяйка“, потом — перепуганная путаница; наконец-то эти пласты пробуравишь в ней».

Мы звали в шутку ее — «дамой с султаном»; огромного роста, она надевала огромную шляпу с огромным султаном; казалась тогда «великаншею»; если принять во внимание рост, тон «хозяйки салона», — то она могла устрашить с непривычки; кто бы мог догадаться: она пугалась людей, потому что, за вычетом всех заемных слов, она была — немая: без слов; в ней жив был лишь жест.

Весной 1905 года Морозова мне предстала как знак, от которого больно сжималось сердце; напомню читателю: мои жизненные силы надорвались в личной драме, передаиваемой на протяжении всего 1904 года, и в этом же году перепутались во мне все широкоохватные стремления в какой-то нерасплетаемый узел; личная дружба с представителями кружка «Арго», на котором год назад мы отплыли к новым берегам культуры, не могла меня утешать после того, как я увидел всю тщету организовать этот коллектив из чудаков: в фалангу твердых бойцов; никакого кружка и не было там, где были столкнуты несколько кружков в беспорядочную кучу; уж какие там новые берега, коли на борт «Арго» сумасшедший Эллис затащил П. И. Астрова, присутствие которого ознаменовалось тупейшим, ничтожнейшим сборником «Свободная совесть», где столкнулись такие ничем не соединяемые люди, как Эллис, С. А. Котляревский, Бобринская243. Эллис устроил нам этот в крупном масштабе конфуз; сам готов был бросать бомбы, а… втащил-таки в наш круг Астрова; и после удивлялся, как это случилось.

То же во всех плоскостях: мои дерзания разбить философию Канта окончились в этот период семинарием по Канту, советами Фохта мне: изучать так-то и так-то; мое желание по-своему осветить историю религиозных символов окончилось тем, что Мережковские, пользуясь моей депрессией и неврастенией, на полтора года «оседлали» меня; и я по слабости воли не мог свергнуть с себя это «иго».

Меня бы изъять от людского общения в санаторий, дать отдых, чтобы хоть немного очухаться, а тут, по приезде из Петербурга, — раз, раз: вызов на дуэль со стороны Брюсова (о чем ниже) и целый салон Морозовой, опрокинутый в сознание; ни времени, ни возможности, ни физических сил не оказалось, чтобы всему этому противостоять; ведь мое искание дружбы, простой человеческой ласки определили и особенность отношения к Блокам, и шутливые «игры» у камина с З. Н. Гиппиус.

Лопатина и других воспринимал я не как друзей, не как врагов, а просто как забавные силуэты на обоях уютной комнаты; мельк людей — как кино; но я не хотел еще себе в этом признаться: самопознания не было; и я «тщетно тщился» обосновать необходимость мне встречаться с людьми; в конце концов это было полным банкротством синицы, обещавшей поджечь море, вместо этого пойманной в клетку, в которой она билась более чем пять лет.

«Великие порывы» с этой весны — какие-то беспомощные биения пленника, имеющего рой друзей и чувствующего себя в одиночестве.

Появление, вторичное, «старцев» на моем горизонте, — «старцев», которые меня прокляли в 1908 году (я ж их ранее), во всяком случае, означало, что такой-то цикл завершен; этот «цикл» оплотневал в течение пятилетия; с 1910 лишь года я начал сызнова, как умел, пробивать стены своей тюрьмы.

Оттого и идеологические высказывания мои за этот период какие-то путаные; приводя их, я хочу дать почувствовать и читателю «витиеватость» моих тогдашних высказываний; я считаю, что в этот период измеритель моих переживаний — единственно лирика, не статьи; стихи же писал я редко; они, вошедшие в книгу «Пепел», не соответствовали ничему из того, что окружало меня; в них не отразились: ни Мережковские, ни салон Морозовой, ни кружок «аргонавтов»; но в них отразилось мое подлинное «я»; темы «Пепла» — мое бегство из города в виде всклокоченного бродяги, грозящего кулаком городам, или воспевание каторжника; этот каторжник — я.

Привязанность, молодость, дружба — Промчались: развеялись сном.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×