очень и злой на меня тоже — «очень» (за выход «Симфонии»). Иван Флорович, выпучив над столом голубое огромное око, с причмоком рассказывает чудеса, наблюденные им в микроскопе; в ту пору он, проникнутый неовитализмом, увидел вместе с академиком Фаминцыным и приват-доцентом Фауссеком жизнь особого рода в делениях и других отправлениях клетки; я с Фаминцыным был знаком; и читал виталистические фельетоны Фауссека в «Новом времени». Мне не говорила нисколько реставрированная натурфилософия виталистов-биологов; я был в биологии механицистом, к удивлению М. С. Соловьева.

— «Как же, Боря, можете вы с таким легкомыслием относиться к словам Ивана Флоровича?» — после ухода Ивана Флоровича пристает ко мне Ольга Михайловна.

— «Не с этого угла разрешаются проблемы жизни». Причмоки Огнева за чаем меня раздражали; М. С. на причмоки клевал; возвращаяся от Огневых, докладывал он:

— «Плазма живая…»

— «Иван Флорыч рассказывал чудеса».

Иван Флорович, лютый враг молодых символистов, глядел на меня исподлобья; багроволицая, желтоволосая супруга его, — та так и пылала позднее при виде меня; ее пылающее лицо, на меня устремленное из сюртучков и дамских причесок, — обычное впечатление заседаний; меня подмывало, почтительно к ней подойдя, вдруг под нос самый выставить фигу; и думалось:

«Как не устанет она эдак злиться? Ведь ей же при этой комплекции даже опасно пылать».

Но пылала она.

Не пылал ни в каком отношении сын ее, «Саша» Огнев, тот, которого некогда мы аннексировали в нашу детскую труппу: на роли статистов; блондин, очень вялый и бледный, он вырос: студент; он остался статистом, но — в хоре «передовом»; статист «передового хора» сынков, он со знанием дела, но вяло, но бледно, в годах все докладывал: естествознание без философии ограничивает кругозор; философия без естествознания суживает; все — так: говорил с досадной дельностью; говорил так, как принято; «передовые» сынки всего мира — Германии, Англии, России и Франции — говорили так именно: слово в слово!

По годам сопровождает меня голос «молодого» Огнева — студента, оставленного при университете, доцента, потом, кажется, что и профессора:

— «Естествознание без философии ограничивает кругозор!»

— «Философия без естествознания суживает». И слышалось:

— «Огнев правильно полагает».

— «Положения молодого Огнева!»

— «Огнев».

Потом прибавлялось:

— «Огнев опять говорил: то же самое».

— «Соединял философию с естествознанием?»

— «Соединял».

Браво, Огнев, п-р-а-в-и-л-ь-н-о!

И уже когда — который — дописывался книжный шкаф, трактовавший все тот же почтенный вопрос «молодого» Огнева, «молодой» Огнев продолжал то, что «молодой» Огнев говорил три года назад.

Что же — великое в малом, должно быть?

Появлялась за чайным столом Соловьевых тонкая, нервно реагирующая на все вопросы и тонко оценивающая все вопросы голубоокая дочка Герье, Елена Владимировна; она пригубливала чай, реагировала интонацией лица и голоса на мнения, ставила чашечку; и — «понимала»; Ольга Михайловна отзывалась о ней:

— «Нервная Леля Герье».

— «Чуткая девушка».

— «Все понимает».

Появлялась сестрица Лопатина, бледная, тонкая, умная; и тоже — нервно реагировала на все вопросы; и Ольга Михайловна отзывалась о ней:

— «Нервная Катя Лопатина».

— «Чуткая девушка».

— «Все понимает». Появлялись Таня Попова и Сена Попова, — опять-таки умные, чуткие, тонкие, бледные; и опять-таки — все понимали; реагировали: Сена — пригубливанием чашечки с ироническим поджимом губ; Таня — пригубливанием чашечки с расширением синих глаз; поджим — от пониманья; расшир — от пере-перепонимания; тоже бледная, тоже нервная, тоже все понимающая, появлялась Марья Сергеевна Безобразова, сестра М. С. Соловьева; и все понимала: еще более даже, — чем другие.

А Душа У ***43, всех тоньше, всех костлявее, всех бледней, — та кривилась лишь от просто пере-про-пере…: как поперхнулась раз пониманьем и тонкостью, так и осталась.

И я думал:

«Откуда сие?»

Точно отверзлись хляби какие-то, а не двери квартирки; и хлынули бледные, тонкие, вялые, хрупкие интеллигентные дамы и девы в эту квартиру: точно XII, а не XX век стукнул.

Или бледные девы Мориса Метерлинка воплотились внезапно?

Все чаще являлась за чайным столом Поликсена (сестра Михаила Сергеевича), напоминая чем-то философа, Владимира Соловьева, — но без философии, без искр смеха, без сверка глаз, без бороды и усов, но — в сапогах, как он; басила, как он; стриженая, с нездорово надутым лицом и с напуками глаз, нездоровыми тоже: такие напуки бывают у тех, кто страдает базедовой болезнью; худая, высокая, черноволосая, толстогубая, точно нарочно скрипела она сапогами, точно силилась себя вздуть до… матерого разбойника с большой дороги; и отзывалась на разговор, подчеркивая отрывистым, точно лаем, смешное:

— «Ха, ха!»

И — молчок; и опять:

— «Ха, ха!» И — молчок.

Если не реагировали на подерг иронический ее черной бровищи, то вдруг надувала обиженно толстые губы свои и молчала, и впитывала слова других, реагируя глухими, короткими, ничего не говорящими фразами; и, простя неведомую обиду, гоготала глухим, басовым своим хохотом. Второе, испорченное опечатками переиздание знаменитого своего брата-философа!

Больным, ущемленным своим самолюбием вспучивалась из-за грубых мужичьих сапог; когда «Сена» входила, то все начинало кривиться мне: неосязаемым бредом; она приносила с собою из Петербурга запах дегтя, корицы, мистической: от Мережковских и «крэм де ваниль»: от подруги своей, Манасеиной, — бледной, изящной, блондинистой, женственной.

Она мне виделась упадком всего соловьевского рода: историк, философ, двужилистый Всеволод, дергавший уймой романов44, протонченно-строгий, дорический весь Михаил — и… и… — «соловьевйн», чуть прокиснувший: уксусно-горький!

Она в Петербурге рассказывала З. Н. Гиппиус про Соловьевых; и — веяла, вероятно, там духом Арбата: в корицы коричневые, которыми пахла квартира Мережковских; на Арбате — корицами и крэм- ванилями веяла: не до конца на Арбате и не до конца на Литейном; она воздерживалась от всех мнений подергом бровей, своей громкой двусмыслицей.

Позже она умилилась «чертякой» и «попиком» стихотворений Блока;45 садилась на кочку: и даже в «Тропинку»46, журнал, издававшийся ею для детей, уговаривала Городецкого, Ремизова притащить ей с болота «чертенка» на роли «котенка», обмыв его, дезинфицировав, перевязав детской ленточкой; и ей писали стихи декадентские.

Этот «душок» покрывала умом, «честью рода», грохочущим хохотом и… сапогом напоказ, из-под юбки: всем в нос!

— «Сена печататься хочет», — давно еще жаловался Соловьев и показывал «Сеной» оставленную для просмотра тетрадь, появившуюся первым сборником: под псевдонимом «Allegro»; ему только нравились строчки, — из целого вороха:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×