аплодировали; этот круг разрастался; чем больше ругали нас, тем непосредственней рукоплескали.

Чем я мог импонировать?

Интриговали: кентавры и фавны, зажившие в моей строке; и — сюжет: Белый лезет куда-то; с ним — гном: он трубит, надув щеки; и — солнечный шар подает, как свинину, на блюде; я ж слабые строчки свои выпевал (теперь хоть убей — не спою так); сюжет, распевание делали модным меня; говорили:

— «Вы слушали Белого?» — «Нет». — «Вы послушайте:

черт знает что!» — «Ну?» — «Поет». — «Да про что же?» — «Поет — про кентавра!»

Особенно я вызывал удивление стихами под Сомова и под Мусатова: фижмы, маркизы, чулки, парики в моих строчках, подделках под стиль, новизной эпатировали; мать и дядя любили моего «кузена» —

В лазурно-атласном камзоле, С малиновой розой в руке217.

Когда мне передали, что даже художник Борисов-Мусатов весьма одобряет подобного рода стихи, невзирая на то, что сам Сомов подделки отверг (и ему их читали), я чувствовал гордость, считая себя просто Патти какою-то; как хорошо, что мой голос пропал в перекуре: на верхних регистрах запел безголосый петух; а без этого долго бы я безобразничал.

Фавны, кентавры и прочая фауна — для романтической реставрации красок и линий сюжетных художественного примитива; в стихах хотел выявить нечто подобное Дюреру: «Рыцарь и смерть»218, но написанное в красках мастеров ранних; краски Грюневальда особенно долго еще волновали «поэта» во мне; занимала меня стилизационная техника; выбор метафор и прочее; В, В. Владимиров, его беседы, его одобрение стиль тот питали.

Но — кроме того: с той поры как события жизни стенились (смерть близких, тревога за друга, за сердце отца, улюлюканье прессы, экзамены), стал ощущать я позыв — позабыться, напиться: стихами, успехами — в тесном пространстве трех месяцев; под форсированной легкостью — задумь, тоска, перепуг пред трофеями в аудитории, ценность которой казалась сомнительной.

Я был подавлен уже ограниченностью кругозора, дешевкою, позою, мелкокультурностью той молодежи, с которой встречался у Брюсова; Шик, например: пошловатый юнец, притащивший свои изощренные брюки и трость из Берлина, а слововязальные спицы — от Стефана Георге, — он в брюсовском списке означен был как — «поэт в будущем»; иль Виктор Гофман: студентик позирующий, с тонкой талией, с губками-розанчиками, слащавенький, розоволицый, капризный красавчик, весьма некультурный во всем, что не стих; он недурно низал слова в строчки; «ни-затель» стоял мне на уровне всякой владеющей спицами бабы; гнусаво, с претензией он декламировал, как он, такой-сякой, «робкий», ну, что-то там делает, а — «двуутробки» качаются так-то и так-то, обстав его;219 все — восхищались: и рифмами, и образами; всякое можно при помощи рифмы связать: «эхинокки» и «Локки».

Три брата Койранских: Борис, Александр, Генрих юркали всюду с несносным софизмом под Брюсова, с явной подделкою под эрудицию Брюсова — по словарю, по Брокгаузу, с примесью фраз из Оскара Уайльда; в «Кружке» они дерзко взлетали на кафедру: дернуть сочувствием Брюсову; и выявляли искусство — действительное — вылезать из щелей: изо всех, сразу; «три» становились они «трижды три», даже — «трижды три», на три умноженным; так что казалось: ввалилась толпа декадентов; а это — три брата Койранских; но двое из них провалились, как в люк, а единственный не провалившийся, «Саша» Койранский, плюс «Саша» же Брюсов, деленные на два, осели надолго в «грифятах», откуда и вылупился наконец этот «Саша» — Койранский, не Брюсов: в газету220.

Ходили они в символистах.

Иль Рославлев — нечистоплотный и перекабачивший-ся, совершенный невежа, в прыщах, губошлеп, грубиян, через несколько месяцев выгнанный… даже из «Грифа», — в те дни заявлял, что он — «апокалиптик»; окончил свое бытие в пятисортных журнальчиках пятиразрядным баском.

Пантюхов: говорили, — роман написал;221 он являлся в те дни в «Скорпион»; сидел в «Грифе»; ко мне заходил; и молчал: я о нем ничего не узнал; он исчез.

Было много таких.

Балтрушайтис, Бальмонт, Александр Добролюбов, Волошин, умерший Ореус (Иван Коневской) отличались культурой, умом и начитанностью; а увиденный выводок Брюсова сильно меня удручал; ощущалась черта между пухнущей вокруг «Скорпиона» средой и самим «Скорпионом», среда была только реакцией на улюлюканье прессы; надень желтый фрак и пройдись по бульвару, — об этом появится: завтра; глядишь, послезавтра: расхаживают — фраки желтые; Брюсов — так как же: Койранские, Рославлев!

Но к чести Брюсова — он ужаснулся явленью своих «двойников»; и когда появился присяжный поверенный С. Соколов, поэт тоже, с желаньем печатать себя и жену под одною обложкой с Бальмонтом и Брюсовым, и достал деньги на книгоиздательство «Гриф», то с чертовской поспешностью Брюсов ему поспешил сбыть всех «брюсиков»; и они стали «грифятами»; я, к сожаленью, не понял игр Брюсова и Соколова; я, запутавшись в «Грифе», втянул туда Блока.

И я был наказан: жестоко.

Весной 903-го «грифы» ползали маленькими «скорпиониками».

«Литературно-художественный кружок»

Я с Соколовым знакомился в «Литературно-художественном кружке», на одном из боев символистов с газетчиками — каждый «вторник»; за бранной газетной статьею у публики появлялась потребность пощупать бородку Бальмонта и собственным пальцем измеривать: степень бездарности Брюсова. Брюсов в своих «Дневниках» отмечает ту весну: «Борьба началась… И шла целый месяц. Борьба за новое искусство. Сторонники были „скорпионы“ и „грифы“… Я и Бальмонт были впереди, а за нами гурьба… юных декадентов: Гофман, Рославлев, три Койранских, Шик, Соколов, Хесин… еще М. Волошин и Бугаев. Борьба была в восьми актах: вечер нового искусства, два чтения Бальмонта в „Кружке“, чтение в „Кружке“ о Л. Андрееве, две лекции в Историческом музее, два чтения Бальмонта в Обществе российской словесности и в „Chat Noir“… Многие собирались у меня по средам. Не хватало мест… Был Печковский… поляк Касперович… приехал читать лекцию о декадентах» (март 1903 года, стр. 130–131)222.

Мы шли в «Кружок»; там В. Брюсов с эстрады перед всею Москвою демонстрировал ум, эрудицию; К. Д. Бальмонт стрелял пачками пышных испанских имен, начиная от Тирсо де Молина, доказывая: поза позою, а эрудиция не уступает Н. А. Стороженке, А. Н. Веселовскому в прекраснейшем знании Шекспира, английских поэтов, особенно же Перси Шелли, испанцев; Волошин умел демонстрировать дар: звучно вылепить в слове и сведение о новейшем, и сведение о древнейшем, воочию продемонстрировавши свой разъезд по музеям. Плюс — наша начитанность, быстрость в подаче красивых ответов, позорнейше рушивших сплетню об идиотизме; но были громадные минусы: слово для слова, софизмы, обилие «фиг» в нос мещанам, кокетничанье порнографией, вовсе не нужное и создавшее миф о какой-то особой развратности, которой не было вовсе, которая пышно бытийствовала в мозгу сатиров, фавнов, козлов — адвокатов, благеров, газетчиков, говорунов, остряков прошлой, староколенной Москвы.

Тут же выступил яркий контраст меж начитанностью декадентов и благополучием общего места; набор адвокатского слова и просто газетных статей рассыпался, как пыль, от поправок, фактических, Брюсова; даже противники наши задумывались: «Это Южин? И все? Неужели Ледницкий не мог сказать лучше? Баженов сказал просто глупость». Газетчики от желтой прессы силились бить афоризмами в нас; но несло откровенной помойною ямой и запахами потных ног, от которых мутило собравшихся дам; например: реферат Любошица о грязной исподней сорочке у барышни Фета, под розовым платьицем; тут ужасались и наши враги; старики: Андреевский, Урусов, покойный Чайковский, Танеев, Толстой, Соловьев и Тургенев

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×