плавая в море романов и в море вина утопая, чтобы, вынырнувши, появиться средь нас, — поэтичен, свеж, радостен: десятижильный и неизменяемый!

Я стал. — седым, лысым; Блок, В. Я. Брюсов — сгорели; согнулся — Иванов; Волошина и Сологуба не стало; Бальмонт в 921 году, как и в первом, лишь кудри волнистые вырастил: в них — ни сединки; с кошелкой в руке и в пенснэ средь торговок Смоленского рынка нащупывал репку себе: «Покупайте!» — «Я, — посмотрел с видом гранда, — себе покупаю морковь!»

На Арбате он в 903 году, как и в 17-м, ранней весною являлся, когда гнали снег; дамы — в новеньких кофточках, в синих вуалетках; мелькала из роя их серая шляпа Бальмонта; бородка как пламень — на пламень зари; чуть прихрамывая, не махая руками, летел он с букетцем цветов голубых, останавливался, точно вкопанный: «Ах!» — рывом локоть под руку мне (весна его делала благожелательным); вскидывал нос и ноздрями пил воздух: «Идемте, — не знаю куда: все равно… Хочу солнца, безумия, строчек — моих, ваших!»

Раз, меня усадивши на лавочку, в капах дождя, стал закидывать фразами: «Как меня видите?» — «Трудно сказать!» — «Говорите! — Но прямо: как видите?» — «Вижу вас нежитем». Он — огорчился… «Но в пышном венке!!!» Просиял, как дитя. Этот метафорический стиль, им предложенный, был тяжел; но он требовал; два часа рывом таскал по дождю, так что я — насморк схватил; а ему — нипочем!

Он в стихиях — воды, промоканий, пурги — точно рыба в воде; трубадур, поспевающий всюду, где строчки читают; он — последний поэт, проживавший в XIII веке среди сицилианской природы, дерущийся строчкой своей с мавританским поэтом, Валерием Брюсовым, а не в Москве, не в XX столетии; переполнял все журналы; вопили: «Довольно! Бальмонт да Бальмонт!» Он, придумав себе псевдоним «Лионель»257, заключал альманахи; «Бальмонт» — открывал альманахи; и радовался, что он, всех перепевши, точно змея, ужалившая себя в хвост, есть омега и альфа; совсем трубадур, позабывший шестьсот лет назад умереть и принявший обличье безлетного юноши; Пушкин ему — прапраправнук; задания русской поэзии были ему, сицильянцу, — чужие; он, анахронизм, — играл в сказки, желая на отблесках лунных пройти по водам; возвращался — промокший, растрепанный, жалкий; романтики — стилизовали то, чем — Бальмонт жил; влюблялся в пылинки, в росинки, в мушинки; влюбившись, бросал, увлекаясь — вуалеткой, браслеткой; неверный, от верности мигу последнему, он воплощал — то, что Брюсов гласил лишь:

«Мгновение — мне!»

Как зарница, помигивал; и — потухал; и таким же прошелся по жизни моей: лишь миганием издали: слабой зарницею; и — не припомнишь: когда начинало Бальмонтом помигивать.

Раз забежал я к нему; очень усталый, в подушках лежал он: «Говорите, сидите: что делали вы? О чем думали?» — квакало еле; я что-то свое, философское, начал; раздался отчаянный храп; я хотел удалиться; Бальмонт, точно встрепанный, переконфуженно квакал: «Я — слушаю вас: продолжайте!» Я рот — раскрыл; и — снова всхрап; я — на цыпочках, к двери. Он вскочил, посмотрел укоризненным, очень насупленным взглядом: «Я этого вам — не прощу!»

Мог быть мстительным; Брюсов рассказывал:

— «Раз он таскал глухой ночью меня; он был пьян; я боялся: его пришибут, переедут; хотел от меня он отделаться: стал оскорблять; зная эту уловку его, — я молчал; не поверите, — он проявил изумительный дар в оскорблении, так что к исходу второго, наверное, часа я… — Брюсов потупился, — я развернулся и… и… оскорбил его действием; он перевернулся и бросил меня».

— «Ну, и…?»

— «На другой день — подходит ко мне и протягивает незлобиво мне руку!»

И Брюсов вздохнул:

— «Добр!»258

И я испытал на себе незлопамятную доброту в инцидентах, меж нами случавшихся (без инцидентов — нельзя с ним).

Он спал, ненавидел, любил, ходил в гости не с кодексом нашего века, — с кодексом века тринадцатого, — видя перед собой не Тристана, Тангейзера и Лоэнгрина259, а Бунина, Амфитеатрова; не удивительно ли, что прошел без зацепок он с кодексом этим; Бальмонт-трубадур, заключенный в застенок мещанского быта, последние делал усилия — вежливым быть до момента, когда в представленьях его, трубадуровой, чести предел наступал: что казалося Амфитеатрову дерзостью, — было рипостом260 оплеванного; кабы Амфитеатров помыслил об этом, конечно, не навалился б мужик здоровенный на слабенького Ланчелотика261 в сцене ужасной, весьма унизительной — не для Бальмонта: последнее дело бить связанного! И отсюда сквозь все — неисчерпанное:

Переломаны кости: стучат!262

Иль:

Как будто душа о желанном просила. Но сделали ей незаслуженно больно: И сердце простило… Но сердце застыло: И плачет, и плачет, и плачет невольно263.

Терпеть он не мог Мережковского; Д. Мережковский выпыживал из себя свои бредни о будущем; и о далеком прошлом тосковал романтик Бальмонт. Мережковский его в те года презирал. Я однажды застал их сидящими друг против друга; Бальмонт, оскорбленный на хмурь, изливаемую на него Мережковским, славил «поэта» вообще: назло Мережковскому, вне религии поэзию отрицавшему. Очень напыщенно бросил он, разумея «поэта»:

Как ветер, песнь его свободна!

И Мережковский с ленивым презрением — осклабился; не поворачивая головы на Бальмонта, он бросил в ответ:

Зато, как ветер, и бесплодна!

Бальмонт, прибежавши домой, написал стихотворное послание, посвященное Мережковским; там есть строфа:

Вы разделяете, сливаете, Не доходя до бытия. О, никогда вы не узнаете, Как безраздельно целен я264.

Но не «нашинской» цельностью целен он был.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×