Но вот турецкие выстрелы вспыхивают уже на самой вершине горы. Послышалось громкое «ура». Огоньки скрылись за горой, но треск выстрелов не прекращался. Отступающие турки заняли следующую высоту.
Русская артиллерия прекратила действие, так как пришлось бы стрелять поверх высокой горы, не зная, куда полетят снаряды — в своих или в расположение турецких войск.
Занявшие гору солдаты держались на вершине до утра. На рассвете резервные батальоны пошли им на смену.
Пули свистели все чаще и чаще, но солдаты упорно карабкались на высокую гору, и через четверть часа, добравшись до вершины, вышли на открытое место.
«Никогда я не забуду той картины, которая представилась нам, — вспоминал впоследствии Гаршин. — Позади гребня оказалась лощина, за которою опять подымалась возвышенность. За той — еще и еще. Низ лощины и противоположный нам склон ее весь белел и дымился. Это стреляли турецкие стрелки. Гребень противной нам высоты был покрыт войсками. Там стояли и пушки.
Мы рассыпались в цепь перед курганом, возвышавшимся на гребне. Пули свистели так, что отдельных взвизгов не было слышно: все слилось в общее шипенье. Люди изредка падали. Мы вообще стреляли очень редко и, как я заметил на себе и других, очень тщательно прицеливаясь.
Восемь орудий на другой стороне лощины, до сих пор стрелявшие не в нас, вдруг начали пускать гранаты прямо в нашу цепь (с расстояния 1200–1300 шагов). Гранаты не так истребительны, как пули, но нравственное действие производят очень сильное. Пуфнет дым белым шаром, издали слышен визг, а когда граната пролетит мимо, он переходит в какой-то скрежет. Хуже же всего разрыв; если близко — оглушит, засыплет землею, которая, как фонтаном, брызжет на несколько сажен вверх и в стороны. Одна разорвалась передо мною в шагах шести: я лег ничком, и вся масса обломков, картечи и земли пронеслась над моей спиной. Вообще пушки стреляли замечательно метко.
На другом склоне показалась колонка. Она бежала вниз, в лощину, непрерывно стреляя, и мы обратили весь огонь на нее. Но турки шли и шли и через пять минут были у нас на носу. Цепь отхлынула назад шагов на двадцать; я, не заметив этого, остался один. Как меня не подняли на штыки, не знаю. Турки не добежали до меня разве потому, что не успели: наши закричали „ура“ и бросились на них, и я очутился опять между своими. Турки бросились удирать; удирают они замечательно: прыгают вниз по горе, поджавши обе ноги, и все время стреляют назад, не оборачиваясь, а просто закинув ружье за плечо. Вообще они патронов не жалеют и жарят непрерывно на ходу, на бегу, идя вперед или назад.
Только что мы их погнали, меня хватило по всему телу что-то огромное, и я упал. Впрочем, я скоро опомнился, сел, затянул себе платком ногу выше колена и пополз. Шагов сто спустя меня подняли — наш барабанщик и унтер-офицер — и дотащили до носилок. Через два часа я уже ехал с перевязочного пункта в дивизионный лазарет».
Первые рассказы
Рана Гаршина оказалась неопасной. Пуля пробила лишь мякоть ноги выше колена, кость же осталась цела. Раненого поместили в военный госпиталь в городе Беле, в Болгарии. Потянулись скучные лазаретные дни. Нога заживала медленно, мучительные перевязки сменялись два раза в день.
Только один раз однообразие лазаретной жизни было нарушено приездом друга по гимназии — Миши Малышева, также вступившего добровольцем в действующую армию. Встреча старых товарищей была радостной. Малышев выложил перед Гаршиным все петербургские новости, а Гаршин поделился с ним опытом походной боевой жизни.
За время короткого свидания Гаршин успел рассказать товарищу занимавший его случай с чудесным спасением раненого солдата, пролежавшего в поле среди трупов четыре дня.
Вскоре Гаршин был отправлен на излечение на родину. После утомительного путешествия, длившегося почти месяц, Гаршин добрался, наконец, до Харькова и вскоре из лазаретного барака переехал к родным на квартиру. В доме Гаршиных стало шумно и весело. По вечерам приходило много народу, главным образом учащейся молодежи, чтобы повидать раненого добровольца и послушать рассказы о войне.
Воспоминания друзей и родных рисуют нам Гаршина в этот период спокойным и оживленным. Сознание исполненного долга, всеобщее внимание, ореол героя — все это как будто подымало его настроение. Однако в глубине души Гаршина продолжался мучительный процесс осмысливания жизни. «Проклятые вопросы» оставались для него по-прежнему неразрешенными. Душевное равновесие, установившееся на фронте под пулями, здесь вновь было нарушено. В гаршинском архиве сохранился отрывок письма к неизвестному адресату, относящийся к этому периоду. Из отрывка видно, что лихорадочная работа мысли, нравственные терзания не покидали Гаршина и тогда. Он настойчиво искал какой-то высшей правды, искал смысла жизни и человеческих страданий.
«…Дорогой мой, — читаем мы в его письме, — знаешь ли ты, что твое хроническое горе до того въелось в мое существование, что в самые мучительные дни похода, те дни, когда не хотелось бы думать ни о чем, и тогда часто вспоминался мне другой мир страданий, тот, что сидит в твоем больном организме. И думал я, что ни мои кровавые мозоли на ногах, ни перетянутые ранцем и винтовкой плечи, ни голоданье, ни жажда, ничто не может сравниться с тем, что испытываешь ты, что испытывать приходилось и мне…»
В Харькове, в период выздоровления, Гаршин закончил рассказ «Четыре дня». Он начал работать над ним еще на бивуаке, непосредственно под впечатлением рассказа раненого солдата, и продолжал работу в лазарете и дома. Среди всех произведений, посвященных Гаршиным русско-турецкой войне, «Четыре дня» выделяются особой силой, остротой восприятия и потрясающей выразительностью.
Гаршин послал свой рассказ в Петербург, в журнал «Отечественные записки», и в октябрьском номере этого журнала рассказ «Четыре дня» впервые был напечатан.
История литературы знает немного случаев, когда безвестный молодой автор, опубликовав небольшой рассказ, стал бы знаменитостью. Успех «Четырех дней» был исключительный. Имя неизвестного доселе Гаршина было у всех на устах. Его портреты в солдатской шинели раскупались нарасхват. В короткий срок рассказ появился на нескольких европейских языках.
Успех «Четырех дней» был подготовлен не только предельным реализмом образов, остротой и новизной темы, но и обстановкой, сложившейся в стране в этот период.
С фронта приходили печальные известия. Русская армия страдала от болезней, холодов и плохого снабжения. Турецкие войска получали от англичан винтовки последнего образца и дальнобойные пушки. Осада Плевны, закончившаяся, правда, в конце концов взятием этой крепости, стоила русским войскам огромных потерь. Лишь переброска с европейской границы отборных войсковых частей — гвардии и гренадеров, которых берегли для возможной европейской войны, решила участь кампании. Сопротивление турок было сломлено, и русские войска продвинулись почти до самого Константинополя.
Осенью 1877 года, в момент появления гаршинского рассказа, война была еще в разгаре, но в обществе заметно возрастало недовольство. Уже в начале кампании стало ясно, что у различных представителей демократического лагеря точки зрения на затеянную царизмом войну отнюдь не совпадают. Зарубежный орган народников «Вперед», редактировавшийся Лавровым, с первого же момента занял по отношению к русско-турецкой войне отрицательную позицию, а «Отечественные записки», пользовавшиеся значительным влиянием на демократические слои общества, поддерживали идею «помощи братьям-славянам», приветствовали и оправдывали войну с турками.
Сейчас и этот журнал начал менять позицию. Новый курс «Отечественных записок» характеризует статья за подписью «Иностранец», наделавшая много шума в обществе и считавшаяся программной. Эта статья наиболее четко отразила мнение передовой части русского общества. Автор статьи спрашивал: «Имело ли русское интеллигентное общество право, в виду далеко не блестящего экономического положения своего народа, возлагать на него те великие жертвы, какие возлагают на него теперь ради дела, для него, во всяком случае, более или менее чуждого, по крайней мере, неразрывно не связанного с его собственным благополучием?»
Помещая эту статью, «Отечественные записки» достаточно ясно указывали передовому русскому обществу, что основная задача демократии заключается не в помощи царизму для ведения завоевательной