зерно, как днем, хорошо было вязать из такого же влажного клевера крепкие перевясла.
Несколько девчат, подбирая пшеницу и увязывая ее в снопы, пели:
Как легко, свободно дышалось в эту лунную ясную ночь над Днестром! Воздух был чистый, пахучий, он давал человеку такую силу, что казалось, любую работу можно сделать в несколько минут. Глубоко вдыхая запахи чебреца, полыни, сухой мяты, слушая, как где-то далеко кричит коростель, я медленно объезжал по меже совхозное поле. Наверное, курсанты давно спят на своих соломенных матрацах. С другой стороны Днестра донесся сюда звоночек балагулы. Кто это едет там, над рекой, в такую пору? Может, помещик какой-нибудь объезжает свои поля? Или сонный поп отправляется исповедовать умирающего? Или румынские жандармы везут в хотинскую тюрьму нового арестанта?
пели девчата тягучую, грустную песню.
Каштан медленно переступал ногами и силился ухватить зубами траву.
Я опустил поводья, и конь остановился, вырвал на меже кустик бурьяна, стал пережевывать его: слышно было, как позвякивают его удила, как скрипят, стараясь освободиться от железа, лошадиные зубы.
Но вот Каштан фыркнул, насторожился и неожиданно заржал. Погодя минутку, на другом берегу Днестра весело откликнулась запряженная в бричку лошадь, и ее ржание заглушило на миг звоночек.
— Эге-ге-гей! Василь! — донеслось ко мне с другого конца поля.
Я узнал голос Шершня и тряхнул поводьями. Каштан сразу рванул галопом. Я мчался напрямик через поле, кое-где объезжая готовые уже снопы. «А может, там куркуль какой снопы потащил и Шершень зовет меня на помощь?» — подумал я и на всякий случай нащупал зауэр.
Но Шершень, стоя у копны, мирно разговаривал с высокой девушкой. Голова ее была повязана белым платочком.
Освещаемое светом луны лицо девушки показалось мне необычайно красивым.
— Слезай, ужинать будем! — приказал Шершень. — Это дочка моей хозяйки — Наталка, у нее харчи для нас припасены.
— Куда ужинать? Мы же поели сегодня в совхозе, — сказал я.
— Давай, давай, — настаивал Шершень. — Когда то было? Часов в девять было. А сейчас уже добрых два часа. Скоро светать будет.
Я спрыгнул с коня, и Шершень ловко привязал ему поводья к ноге. Каштан и Серый, позвякивая стременами, ушли пастись, а мы втроем уселись у копны, прямо на колючую стерню.
Девушка развязала узел и прежде всего вытащила оттуда буханку пахучего хлеба.
— Порежьте, дядько Шершень, — попросила она.
— Ого! — удивился Шершень и подбросил на руке буханку. — Еще горячий. Когда ж вы пекли, Наталка?
— То не мы пекли. Гарбариха пекла и нам долг вернула, — отозвалась Наталка и, вытащив из-под холщовой тряпки широкую миску, вылила в нее полную крынку кислого дрожащего молока.
По колючей стерне Наталка двигалась маленькими босыми ногами очень ловко, как по глиняному полу хаты. Она разостлала на стерне вышитое полотенце и положила перед каждым из нас деревянную ложку. Шершень тем временем порезал крупными ломтями хлеб и свалил его рядом с миской.
— А тут брынза, дядько, — разворачивая бумагу, сказала Наталка и задела меня своей жесткой юбкой.
— Доберемся и до брынзы, — сказал Шершень, окуная ложку в кислое молоко. — Ох и холодное! Ты, случайно, жабу сюда не пустила?
— Да ну вас, дядько! Скажете тоже… — отмахнулась Наталка. — Разве можно такую гадость при еде вспоминать?
— Гадость? И совсем не гадость. Ты молодая еще и не знаешь, что во многих селах бабы нарочно в крынки жаб пускают.
— То выдумывают люди, — сказала Наталка.
— Ничего не выдумывают, — настаивал Шершень. — Я когда под Бендерами в одном именье у попа работал, моя хозяйка этим делом занималась. У нее в подвале в горшках с молоком всегда жабы плавали. Вот однажды жара была, пришел я домой. «Нет ли, говорю, хозяйка, чего-нибудь холодненького?» — «А чего ж, говорит, полезай в погреб и напейся молока холодного». Я и полез. Схватил первую попавшуюся крынку и давай пить. Залпом. И вот чувствую, как вместе с молоком что-то твердое мне в горло скользнуло, — я подумал сперва, что сметана так застыла, а потом, чувствую, шевелится. И пошла эта жаба гулять по моему животу. Как на ярмарке гуляла!..
Я рассмеялся, понимая, что Шершень шутит, а Наталка, откладывая ложку, сказала:
— Скажете такое, фу, и есть не хочется!
— Правда, правда! — даже не улыбаясь, продолжал выдумывать Шершень. — И послушай, что дальше было. Как раз перемена погоды ожидалась, дождь, словом. И тут, как ночь, так эта жаба у меня из живота голос подает. А хозяйка спать не может. А потом взяла да и сказала: «Перебирайся ты, Шершень, на другую квартиру, а я тебя держать не буду, беспокойный ты очень жилец». Я говорю: «Какой же я беспокойный, когда эта ваша собственная жаба во мне поет. Перемену погоды предвещает».
— Ну и что дальше было? — уже заинтересовавшись и сдерживая смех, спросила Наталка, поглядывая искоса на меня.
— Водкой я эту проклятую жабу уморил. И вот с той поры, как дают мне молоко, спрашиваю: «Жаб нет?» Если нет, ем спокойно. — И, как бы подтверждая свои слова, Шершень зачерпнул полную ложку кислого молока.
Не отставая от Шершня, я то и дело окунал ложку и заедал кислое ледяное молоко вкусным домашним хлебом. Скоро на вышитом полотенце осталась пустая миска да белый кусок брынзы. Мы втроем уничтожили целую буханку хлеба.
— Это ваша родственница, дядько? — спросил я у Шершня, когда мы, вскочив на коней, отъехали от Наталки.
— Она хозяйская дочка, — сказал Шершень. — Я у них столуюсь и ночую. А что — понравилась?