«монархистом», а Галя ответила хладнокровно:
— А ты думаешь, удобно комсомольцу воспроизводить изображения тиранов и деспотов?
— Так я же для практики. Эх, Галя! — сказал я голосом, полным укоризны, думая, что она согласится со мной.
А Галя Кушнир вместо этого сухо так, будто я был для нее чужой человек, сказала:
— Для практики ты мог бы какую-нибудь птичку заформовать. Вот у папы есть письменный прибор с медным ястребом. Сказал бы мне — отвинтила бы и принесла тебе для модели.
— Спасибо тебе большое… Другому будешь приносить, — ответил я грубо, и на этом наши личные отношения закончились.
Правда, кое-что в глубине души осталось и у меня и у нее. Мы не могли разговаривать спокойно и при встречах смущались.
Вот и сейчас, увидев меня возле Петькиного станка, Галя замялась, но потом, пересиливая смущение, все-таки подошла. Чуть заметный румянец появился на ее щеках.
— А тебя, Василь, хлопцы на дворе вспоминают, — сказала Галя. — Говорят, Тиктор на тебя заявление какое-то подал и хвастается всем, что тебе будет худо. Что ты натворил, а, Василь?
— Я? Натворил?.. Я ничего не натворил!
— А почему же заявление?
— Пойди его спроси.
— Да он не признается. Говорит, до бюро этого нельзя разглашать. Но все-таки раз в церкви звонят, значит…
— Мне плевать на его заявление! И твоя церковь здесь ни при чем! — выпалил я Гале. — Пусть хоть десять кляуз напишет, я ничего такого не делал!
— А ты с Коломейцем говорил? — спросила сочувственно Галя.
— Зачем?
— Как — зачем? — удивилась Галя. — Ну, все-таки… Он наш секретарь, член окружкома, давно тебя знает…
Тут меня уже разозлила Галина забота. Да что это такое, в самом деле?..
Со двора друг за дружкой стали вбегать фабзавучники. Обед кончался. Чтобы меня не заподозрили в трусости, я сказал как можно спокойнее:
— Ну я пошел к себе в литейную, а то у меня там форма открыта.
НИКИТА МОЛЧИТ
Сегодня что-то уж слишком часто вертится у меня перед глазами Тиктор. То лопату в углу возьмет, то зубило из-под самого моего носа выхватит, постучит, позвенит им маленько в соседней комнате, сбивая окалину с готовых маховиков, — глядишь, и снова мелькнули, увязая в сыром песке, рыжие и задубелые Яншины сапоги. Проволочная щетка, видите ли, ему понадобилась. В глазах его играет хитрая усмешка, пушистый чуб развевается, как у донского казака. Веселый, довольный, Яшка выглядит победителем. Целый день он напевает одну и ту же модную песенку:
Когда Яшка появляется около меня, я делаю вид, что увлечен работой. Пусть не думает, что я струсил, кляузник чубатый!
…Вот наконец и шабаш. Быстро мою руки и первым выбегаю на улицу…
Обычно после работы мой путь лежит по Семинарской улице в общежитие. Но сегодня я иду налево, к Тринитарскому переулку.
Шагаю мимо плетней и садиков с оголенными еще деревьями. На площади шумит городской базар. Иду мимо, к Прорезной, и сам не знаю, зачем меня туда понесло. Долго болтаюсь по сухим и пустынным аллеям бульвара. Желтая река, недавно вскрывшаяся ото льда, течет внизу, кое-где подходя вплотную к скалам, заливая огороды, огибая Старый город. На бульваре жгут прошлогодние листья. То там, то здесь, будто вершины маленьких вулканов, дымятся кучи листьев мелкого валежника, дым стелется низко по склонам аллей над скалистым обрывом, и его горьковатый запах, знакомый запах весны, догоняет меня и на самой окраине бульвара. Там, за маленькой калиткой, чернеет вдали одинокая скамейка. Иду туда и сажусь. Пальцы нащупывают знакомые буквы В и Г. Еще до фабзавуча, когда я был без памяти влюблен в Галю Кушнир, а она ходила с моим соперником Котькой Григоренко, сбежавшим теперь за границу, в тихое летнее утро пришел я сюда и, скрипя от злости зубами, натирая мозоли на руках, вырезал на твердом дубовом бруске перочинным ножиком эти буквы. Какими мелкими показались огорчения тех лет по сравнению с тем, что могло теперь меня ожидать!
Загадочное заявление Тиктора преследовало меня повсюду. Слова предостережения, которые я услышал от Маремухи и Гали, еще больше разволновали меня. Уже весь фабзавуч знал о таинственном заявлении. Когда сегодня выходил из школы, мне повстречался у ворот Монька Гузарчик. Это был добрый, слегка неуклюжий парень с красными слезящимися глазами.
Еще в первый год занятий Монька Гузарчик неожиданно получил наследство от своей бабушки. Никогда лично он ее не видел, но бабушка, уехавшая еще при царе в Нью-Йорк, завещала после своей смерти все сбережения внуку Моньке. Его разыскали через нотариуса какие-то дальние родственники, и вот в один прекрасный день Монька Гузарчик получил наличными триста двадцать пять рублей советскими деньгами. Конечно, лучше всего было пожертвовать их обществу «Друг детей» — на ликвидацию беспризорности или, скажем, передать Сашке Бобырю на постройку аэропланов для Красной Армии. Но Гузарчик ошалел от такой большой суммы денег и, прибежав в субботу из банка, повел часть ребят в ресторан «Венеция». Он показал хозяину ресторана деньги и сказал: «Я гуляю! Посторонних не пускать!»
Что они там делали, как гуляли — неизвестно: мы с хлопцами в тот же вечер были в клубе на лекции «Что раньше появилось — мысль или слово?». Знаю только, что на следующий день гуляки вместе с внуком американской бабушки ходили как потерянные. Их тошнило. Они объелись тортами, пирожными, ели по очереди все, что было указано в меню: селедку, печенье, паюсную икру, поросят, суфле, бифштексы, осетрину… и запивали все это какими-то винами с мудреными названиями. Все наследство прокутили в один вечер.
В свое время история эта прошумела на весь город, и, когда Монька Гузарчик подал заявление в комсомол, мы его не приняли. «Ты хотя и рабочий подросток, но ухарь. Душа у тебя, брат, мелкобуржуазная, — отрезал Моньке на бюро Коломеец. — Так сынки торгашей раньше кутили, а ты у них учишься. Погоди, посмотрим!»
Сейчас Монька Гузарчик жил на свои трудовые деньги, на стипендию, и любил говорить про себя иронически: «Я как беспартийная прослойка…»
Повстречав меня сегодня возле ворот, Монька тоже шепнул:
— Ай-ай-ай, Васька! Я слышал, Тиктор на тебя дело завел. Да? Из комсомола требует тебя исключить. Да? Бедный ты, бедный! В нашей, значит, общине будешь.
Докатился я, если уж Гузарчик меня жалеет!
Печально смотрел я на другой берег реки, на крепостной мост, соединяющий обе скалы, и на Старую крепость. В этой крепости, когда город захватили петлюровцы, мы с хлопцами клялись над могилой большевика Сергушина стоять один за одного, как за брата, и отомстить проклятым петлюровцам за его смерть. Пока я честно выполнял эту клятву и верно служил революционному делу. Так почему же появилось это заявление и даже близкие друзья раньше времени жалеют меня…
Из-под крепостного моста сквозь полукруглый тоннель с шумом и грохотом вырывался водопад. Тугая