личные вещи французов, бодро пошли они вперёд всё тем же составом, под конвоем моих казаков и гусаров.
Первоначально я планировал вернуться к Скугореву и традиционно заночевать в тамошних лесах. Но заботливый Бекетов напомнил, что лесник уже дважды приходил ругаться по поводу «стратегически оставленных костров» и даже грозил сделать мне нечто бесцензурное. Другой бы растерялся и впал в уныние, но не я!
Пораскинув мозгами, приказал я товарищам своим жечь огни прямо здесь, на дороге, а пока неприятель будет думать, что мы рехнулись, полки наши покойно отдохнут в самом Фёдоровском. Там, дай бог памяти, не меньше двух дюжин изб, как-нибудь да разместимся. Триста тридцать человек (плюс пленные) – в тесноте, да не в обиде! А ежели хозяев что и не устраивает, так они любезно поспят на крылечке, а то и в собачьих будках. Зато забота о защитниках Отечества будет проявлена жителями сполна…
Как русский офицер и командир я не мог позволить себе завалиться на боковую, пока не уложены мои люди, коих приходилось от тридцати до пятидесяти душ на избу. Упихивая их в гостеприимные жилища, я несколько взопрел и сорвал голос, но с задачей справился. Искать ночлегу мне, подполковнику, было уже не с руки, и я почти смирился с мыслью о проведении ночи на свежем воздухе, как конь мой решительно зашагал к очень одинокой избёнке, стоящей на отшибе. Я неоднократно убеждался, что чутьё никогда не подводит благородное животное.
Возможно, мне стоило бы обратить некоторое внимание на пару незначительных моментов. Но, увы, правильно оценить их значение мог бы лишь человек от сохи, деревенский знахарь или повивальный дед. Я со стыдом признаюсь в собственном невежестве, но откуда же боевому офицеру знать, о чём говорят два собачьих черепа на балясине, вороньи перья у порога и козьи катышки равномерной россыпью по всему двору? Спрыгнув с коня, я привязал его к ветхому забору, и на звон шпор дубовая дверь отворилась. Из темноты сверкнули необычайно яркие глаза… две пары, одни выше, другие у самого порога.
– Пустите переночевать служилого человека!
– Ну заходи, молодец, коль пришёл. Ночлега небось с собой не возят… – ответствовал довольно приятный женский голос, и я шагнул внутрь. Из-под ног моих метнулся большущий чёрный кот. В избе топилась печь, пахло кислой овчиной, сухими травами и чем-то дурманно-женским. Не петербуржскими духами, но всё-таки…
– Гой еси тебе, хозяюшка! – Я честно попытался перейти на простонародный язык, дабы не быть вновь принятым за француза. – А и вот он я, детинушка, дворянский сын! Много в поле езживал, много лесом хаживал. Поиззяб, подустал, истомился весь…
– Чем же ты занимался там, в лесу, детинушка? – как мне показалось, с неким недоверием спросила закутанная в невероятное тряпьё баба. Затруднюсь определить её возраст, наверное, где-то между тридцатью и шестьюдесятью годами, да и важно ли?
– Да всё делами ратными-богатырскими! – снисходительно ответил я, грузно усаживаясь на лавку. – Что забавами да молодецкими – вострой сабелькой да помахивал, долгой пикой да посвёркивал, а что конь вороной под седлом да всё поигрывал!
– Есть-то хочешь, поди?
– Аки зверь алкающий! – обрадовался я.
Странная тётка полезла куда-то в угол и, водрузив на стол грязную тряпицу, извлекла из неё дивного облика пирог.
– Тока не обессудь, барин, – мяса нет. Пирожок с грибочками будет. Откушай, уж не побрезгуй!
– Гой еси, ты свет хозяюшка… – Я храбро откусил побольше и, прожевав, понял – бабке с такими талантами цены нет! Ну, может, тесто чуточку подчерствело, зато начинка – выше всяких похвал. Пряная, пикантная, с лучком, чесночком да перчиком – мечта партизана! В един миг от пирога и крошек не осталось. – Ис-по-лать т-тебе, красна бабушка, – вежливо постучав себя кулаком в грудь, поклонился я. – Чем и благодарить за хлеб-соль, не ведаю. Расскажи ты мне своё имя-отчество да прими от молодца медный гривенник!
– Деньги мне без надобности, по-иному рассчитаемся, соколик…
– А с чем пирог-то был, с боровичками али груздочками? – зачем-то спросил я. Потом протёр глаза – бабка, кажется, двоилась.
– С мухоморами, родименький… – захихикала она.
– Да ты не отравить ли меня вздумала, старая?! – гневно выгнув бровь, возопил я, холодея животом и мысленно проклиная Багратиона за то, что не дал к отряду лекаря.
– И-и, что ты, солдатик! С моих грибочков-то небось вреда не будет, а только одно приятствие глазу да телу услада.
Я потянулся за верной кабардинской шашкой, но рукоять ожила, увёртываясь из рук моих, словно змея! Плюнув ей (шашке!) в бесстыжие глаза, я попробовал встать, да только сапоги мои причудливо слились друг с другом в звонком поцелуе, что вновь бросило меня на скамью.
– Ох, барин, барин… Куда спешишь, куда несёшься? – Таинственная хозяйка затушила лучину, и вся изба освещалась теперь лишь красным пламенем печи.
– Да ты – ведьма!
– А хоть бы и так… Разве ж не вкусны мои пироги с мухоморами? Разве ж плохо тебе здесь в тепле? Разве ж не хороша я собой, а?!
Батюшки светы! Мать честная! Государь мой Александр Первый! Старуха мигом скинула всё тряпьё, представ взорам моим абсолютно нагой. Да и не бабка то была вовсе, а молоденькая, крепенькая девица годов осьмнадцати-двадцати! Я и опомниться не успел, как остались на мне одни сапоги со шпорами да нательный крест… О том, что далее было, – писать не могу, по причине врождённой стыдливости и присущего мне целомудрия. Однако же…
– Вот и пробил час – плати по счетам, что ли!
Я каюсь, я – гусар… везде, всегда – гусар! Всё естество моё, воспрянув всем пылом молодости, рвалось к не ведающей греха красотке, подобно донскому жеребцу, почуявшему по весне некрытую кобылку. Только-только успел я закрутить усы, как всепожирающее пламя страсти бросило нас в объятия друг друга! А потом на стол… на скамью… на овчины… на горячую печь, на…
Эх, да разве упомнишь всё! Казалось, сами шпоры мои и те упоительно звенели от наслаждения, а голова кружилась, как от ведра шампанского. Но поверите ли вы, братцы мои, тому, что было дальше… Не знаю уж, когда и как оказался я в тылу прелестницы моей, проводя предстоящую наступлению линию со всем жаром и основательностью. И хотя в голове моей громыхали цветные радуги, я только-только начал пристраиваться к нашему обоюдному удовлетворению, как в этот момент девица стала разительно меняться.
Один миг только взвизгнула она по-поросячьи, и я увидел вдруг в руках своих целую свинью! Другой бы тут и пал, сражённый ужасом, но… не русский офицер! Не поведя и усом, я лишь усилил крепость объятий и удвоил напор.
Ведьма захохотала, как лошадь, и вот уже целый кобылий круп с задранным хвостом стал предо мной! «Сколь же много общего меж лошадью и женщиной…» – мечтательно признал я, решительно не желая отступать, а лишь чуть помедлив с поцелуем.
Но тут она зарычала, ровно медведица, раненная навылет, и поворотилась вновь, свирепо повернув ко мне оскаленную звериную морду. Такого не мог бы снесть человек штатский, малодушный и не готовый всечасно к встрече любой опасности. А я лишь крепче запустил пальцы свои в медвежью шерсть, взглянул в глаза и сказал нечто ласковое, не позволяя хищнице удрать.
Во что только не оборачивалась горячая соблазнительница моя… В колоду с пчёлами, в полосатую тигрицу, в большой скворечник, в цыганскую гитару, в рыбу севрюгу, в того же чёрного кота и даже в толстого Митю Бекетова – всё зря! Поэт-партизан не смел осрамить гусарской славы! И вот, глухо застонав, стала она вновь распрекрасной девицей, подняла на меня полные благодарности глаза и сказала:
– Спасибо тебе сердечное, Денис Васильевич! Спас ты меня от мук адовых, на кои обрекла сиротинушку злая колдунья. И ходить бы мне в облике старушечьем до той поры, пока не сыщется добрый барин, что пирога с мухоморами откушает да всех моих личин не испугается! За то поклон тебе до земли и слава, слава, слава… Виват Ахтырскому полку-у!!!
Крепость пала… Наутро меня разбудили казаки. Они же и одели соответственно званию, собирая мои