неоновый свет и несколько рам в витрине. Он развесил рекламу, надеясь в основном на благожелательность окрестных лавочников, и широко открыл двери своей «Синей рамы» — счастливый ремесленник, опьяненный своей вновь обретенной свободой и обласканный теми, кто считал его профессию благородной и верил в искренность его призвания.
И тут-то они пошли косяком.
Владельцы ресторанов со своими акварелями, мальчишки со своими сложенными вчетверо постерами, любители кино со своими афишами в клочках скотча, просвещенные любители со своими ню, претенциозные любители со своими гиперреалистичными ню и несколько коллекционеров с траченными ржавчиной гравюрами, откопанными на блошином рынке в Сен-Уене. Потом пошли и сами художники, «чистые абстракционисты», которые перешли на масло, но слишком усердствовали с высушивающими веществами, любители буколических сюжетов со своими пастелями про детский сад, лауреаты разных конкурсов, среди которых «Золотая палитра» четырнадцатого округа, и — венец всему — мадам Комб принесла ему автопортреты углем. Блену не на что было жаловаться — заказов было не так много, чтобы перетрудиться, но достаточно, чтобы заработать на жизнь.
Через восемь лет ему не доставляло уже никакого удовольствия заниматься своим делом. Во имя чего? Красоты? Искусства? После Лувра и музея Орсэ слово «искусство», звучавшее в его мастерской, приобрело совсем другой оттенок. Одной из первых его клиенток была дамочка с двенадцатью картинами Климта.
— Двенадцать картин Климта? Гюстава Климта? Вы уверены?
— Да, двенадцать рисунков,
— Оригиналы?
— Не знаю.
— Ну, они подписаны? Это произведения на бумаге?
— Да нет, это календарь.
Немного пообвыкшись, он наловчился переводить. «Картина Гогена» означало чаще всего афишу выставки, а вот фраза «У меня есть оригинал…» предвещала обычно неприятные четверть часа.
— У меня есть оригинал Бурелье, морской пейзаж.
— Кого?
— Ромена Бурелье! Это лучший период Бурелье. Я даже не знала, что у моего деда была его картина, представьте себе, Бурелье, и в прекрасном состоянии!
— Знаете, я не силен в истории искусства…
— Его лучший период! Сразу после войны! Мне это сказали в Вильбонне, он родом оттуда. Я хотела бы оценить его, но не знаю, к кому обратиться. Вы не знаете никакого специалиста?
— Мне нужно навести справки…
— А вы знаете, что в мэрии Корселля в Бургундии висит картина Бурелье?
— Я подумаю, что тут можно сделать.
— Только не трезвоньте об этом.
Пальма первенства принадлежала «чистому абстракционисту» из ателье напротив, местному бедному (как и положено в его положении) художнику, который никогда не платил вовремя, но — что поделать — его статус позволял ему. Он посвящал своего багетчика во все состояния души и проблем — все эти бюрократы, которые ничего ни в чем не смыслят! — и считал, что выставлять свои картины в «Тавола ди Пепе», пиццерии на улице де л'Уэст, недостойно его таланта, но так он хотя бы оставил место другому.
Поначалу Блен был благожелателен, выслушивал их наивные рассуждения и даже завидовал тому, что они рискнули делать то, на что не отважился он сам — так он воздавал им по заслугам, ведь он был их первым зрителем. Но теперь его уже не занимали творческие проблемы в округе, и когда кто-то входил в его мастерскую, он с трудом подавлял зевоту. Он ожесточился и не склонен был больше выслушивать излияния. Иногда ему хотелось расквитаться хотя бы с одним из них за всех остальных, упиваясь его стилистической бедностью, донести на него в комитет по надзору за хорошим вкусом, выставить на посмешище. В итоге он оставался любезным, льстивым — надо же было как-то жить. Невозможно признаться в этом Надин, она была одной из них. Именно так они и познакомились. Огромная фотография, которой она жутко гордилась — это было видно по глазам, когда она доставала ее из папки для рисунков. Серые силуэты, встречающиеся на проспекте, полное безразличие, пустая скамейка на заднем плане. Метафора, аллегория, современная жизнь, отчуждение, интимистская недодержка и т. д.
— Очень красиво. И печать хорошая.
— Спасибо. Что бы вы мне посоветовали?
— А какая у вас обстановка?
Он часто задавал этот вопрос, без малейшего подвоха, но на этот раз он позволил себе заговорщицкую, несколько двусмысленную, почти обидную улыбку.
— То есть… я хочу сказать… в каких тонах оформлена ваша квартира?
Она ответила еще более заговорщицким тоном, Тьери даже показалось, что сейчас она предложит ему пойти взглянуть.
— Все черно-белое, как на моих фотографиях.
Она говорила правду, он быстро в этом убедился. Это было пять лет назад. Сейчас они жили в трехкомнатной квартире на улице Конвансьон, она работала ассистенткой кардиолога, а Тьери продолжал делать рамы к ее фотографиям для выставки, которую галерейщик откладывал каждый месяц. Со временем Блен стал гораздо больше ценить ее саму, чем ее работу, в чем не решался ей признаться. По идее, удовольствия, которое Надин получала от фотографии, должно быть достаточно, но Тьери трудно привыкнуть к мысли, что она не настоящий фотограф, так же как он не настоящий багетчик.
Тьери мог бы всю оставшуюся жизнь играть в эту игру, придавая выразительность талантам своих соседей, но это раздвоение его существования чем дальше — когда перспектива пенсии стала уже не просто вымыслом футуриста, тем дороже ему обходилось.
Управленец из Тьери был никудышный. Он бы уже давно закрыл свою лавочку, если бы не встретил ту, что смогла навести порядок в его книгах, составлять бухгалтерские отчеты и заполнять налоговые декларации. Брижит управлялась с цифрами, как иные женщины вяжут. Она умела одновременно манипулировать калькулятором, записывать цифры и трещать о последнем фильме, который она посмотрела. Исправив ошибку в десять франков, она испускала такой вздох облегчения, словно выиграла чемпионат мира по шахматам. У нее была привычка повторять, что она «ничего не понимает в живописи», но при этом говорила о Матиссе своими словами, и каждый раз Тьери открывал для себя что-то новое. Он очень привязался к ней, она казалась ему забавной и цельной натурой. Кроме всего прочего, он любил подкалывать ее за «стародевические» замашки, которых она сама не сознавала. Сначала он называл ее Мадемуазель Брижит, потом просто Мадемуазель, и это породило меж ними странную близость. Но несмотря на ее китайские атласные платья с разрезом на боку, подвигавшие Тьери на несколько вольные замечания, он никогда не смотрел на нее как на женщину. Время от времени ему казалось, что она жалеет об этом. Но он видел в ней лишь союзника.
— Скажите, Мадемуазель, вас никогда не привлекали живопись или коллажи?
— Мой талант — проценты. Это мой конек. Если бы у меня было хоть малейшее желание рисовать, я бы не колебалась ни секунды. Тут я с вами совершенно не согласна. Чем больше будет людей, которые самовыражаются — рисуют, пишут и разводят круги на воде, тем больше у нас будет возможности бороться против надвигающегося апокалипсиса. Каждый человек в душе художник, некоторые имеют наглость верить в это сильнее, чем другие. Когда я вижу, как сюда входит человек, несущий на плечах бремя Ван Гога, просто чтобы сделать рамку для цветной капусты, нарисованной гуашью, это меня трогает до глубины души.
— Меня тоже. Я даже начинаю бояться, что однажды он отрежет себе уши.
— Вы ведь хорошо играете в теннис? — спрашивает она, пожимая плечами.
— И что из этого?
— Как вы играете по отношению к Макинрою?
— Вы знаете, кто такой Макинрой?
— Только не надо делать из меня идиотку. И не уводите разговор в сторону. Если принять шкалу от одного до двадцати баллов — сколько вы дадите Макинрою?