в виде бревенчатой избы.
— Привал, — коротко выдохнул Зонц и заглушил мотор.
Помощник сурово сказал, что не голоден и потому посидит в машине.
— Как знаешь, — сказал Зонц и вышел из джипа. Следом из салона выкарабкались Гусев и Максим.
Из динамиков, установленных под карнизом крыши кафе, неслось что-то шансонное про фраера, фуфло, зону и горькую судьбу.
Гусев, поправив бабочку, вежливо заметил, что, кажется, Зонц выбрал не самое удачное место для перекуса. Зонц сказал, что, во-первых, Гусева как юриста не должен смущать лагерный шансон — в этой стране все живут давным-давно как на зоне, то есть по понятиям. А во-вторых, до Привольска еще час езды, а потом времени на еду вообще не будет. Максим отказался от комментариев. Как говорится, и не в таких едали.
В кафе было тихо и душно. Под потолком сонно шуршал огромный вентилятор, гоняя своими грязно- белыми лопастями теплый воздух по деревянным столам и стульям. На полу у барной стойки спал жирный кот. Изредка он поднимал свою осоловевшую от еды и жары морду и, щуря правый глаз, водил ленивым взглядом по помещению, как бы проверяя, все ли в порядке. Затем безвольно ронял тяжелую голову на бархатные лапы. И каждый предмет, и каждое живое существо в этом сонном царстве было под стать этому коту. Даже мухи, казалось, летали как-то неуклюже и тяжело, словно продирались сквозь вязкий воздух. Неудивительно, что и официантка, плечистая баба неопределенного возраста, стоявшая за стойкой, подошла к столу новоприбывших посетителей не сразу, а только тогда, когда Зонц, которому надоело ждать, громко хлопнул в ладоши. Впрочем, звук этот как будто бы тут же утонул в густом киселе липкой атмосферы. До официантки он, впрочем, долетел. Она сгребла в охапку несколько экземпляров заламинированных меню, выплыла из-за стойки, переступила через кота и подошла к столику.
— Любезная, — в какой-то церемонной дореволюционной манере обратился к ней Гусев, — мне бы сразу, если можно, воды какой-нибудь похолоднее.
— Вы меню посмотрите сначала, — сказала официант-ка не то чтобы вежливо и не то чтобы недружелюбно, а где то за гранью вообще всякой эмоциональной краски. Казалось, даже слова выползли из ее рта, тяжело перевалившись через нижнюю губу, кряхтя и жалуясь на жизнь. Она протянула три меню, после чего вернулась к стойке, лениво покачивая внушительным задом. Заметив ее приближение, кот поднял голову и как будто сочувственно посмотрел на нее — бедная, тебе еще и двигаться надо. Потом лизнул шершавым языком лапу и тут же уронил голову, словно обессиленный этим чудовищным напряжением мышц.
— Понятно, — согласился Гусев почему-то с опозданием и уткнулся в меню.
— А мне здесь нравится, — бодро сказал Зонц и закурил. — Заметьте, Максим. Жизнь здесь течет по своим законам. Точнее, понятиям.
— Жизнь здесь, по-моему, вообще не течет, — мрачно ответил Максим, изучая нехитрое меню.
— Пускай, — легко согласился Зонц. — Пускай стоит. Но пока мы где-то в нашем мире спорим об искусстве, интеллигенции и тэ дэ, здесь, всего в нескольких часах езды от столицы, все замерло, как вода в зарослях камыша. И кому какое дело, что мы там вообще думаем? Хоть мы на головы встанем, тут ничего не изменится.
— Вы говорите довольно банальные вещи, — не поднимая головы, заметил Максим, пытаясь понять, что означает указанное в меню блюдо «уха (куриная)».
— Банальные, стало быть, верные, — парировал Зонц. — Я все думаю о Блюменцвейге.
— И что же надумали?
— Что все его эти организаторские дела, весь этот его бунт против реальности были следствием пожирающей его болезни. ВИТЧ.
На этих словах Зонц устрашающе вытаращил глаза и засмеялся.
— И вообще он должен был хлопнуть дверью. Погибнуть на греческих баррикадах, как Байрон. Но, увы, — Зонц развел руками и цокнул языком, — он свалился под поезд.
Максим слегка покоробила уничижительная ирония этого сравнения.
— Байрон погиб не героически, а просто сильно простудился под дождем, катаясь на лошадях.
— Да? — удивленно приподнял брови Зонц. — И все же не надо из Блюменцвейга делать Дон Кихота.
— То есть полубезумного идиота, мчащегося с копьем наперевес на выдуманные им же самим мельницы?
— Ну если в таком смысле, то сравнение уместно. Даже более чем. Нет, я имел в виду, героизировать его не надо.
— А я и не героизирую, — возразил Максим. — Просто думаю, что он был единственным, кто пытался менять реальность. Кто тревожил это вечное болото. А в движении — жизнь. Да, Блюменцвейг был отчасти провокатором, но разве не должен быть художник провокатором?
— Художник никому ничего не должен, — парировал Зонц.
Но Максим уже завелся.
— Ну почему же? Художник должен своему таланту. А истинный талант — всегда провокация. Только не в банальном понимании. Разве талант не провоцирует мысль читателя, воображение зрителя, душу слушателя на какое-то движение? Я лично говорю о таком роде провокации.
— Да я вовсе не хочу обидеть покойного, тем более что он обладал исключительными организаторскими талантами. Да и креативщик, как сказали бы мы сейчас, был тоже от бога. Но все его общества «Россия для русских-нерусских» и «Театры дегенератов» — все это потонуло, нисколько не изменив реальность. Ни реальность, ни жизнь самого Блюменцвейга. Какой-то перпетуум мобиле на холостом ходу. Впрочем, я вообще не уверен, что искусство может или должно что-то менять.
Смущенный таким выводом из уст работника культуры, Максим хотел что-то возразить, но в их спор неожиданно вклинилась подошедшая официантка.
— Бдте зказвать? — спросила она, проглотив почти все гласные, словно по такой жаре экономила даже дыхание.
Зонц и Максим быстро отбарабанили свои заказы. Лишь Гусев долго мялся, что-то расспрашивал, чем начал явно раздражать официантку. Наконец он тоже выбрал себе еду и откинулся на спинку стула, заправляя себе под подбородок белую бумажную салфетку.
— А кто этот ваш Блюменцвейг? — спросил он.
— Да был один, — элегантно прихлопнув зазевавшуюся муху, сказал Зонц. — Выдумал болезнь какую-то, все пытался реальность расшевелить. Но бесплодно. Потому что бессистемно. То есть без понимания механизмов этой реальности. Человека несло, человека мотало, человека замотало и пронесло. Ха-ха!
— Я Блюменцвейга не знал, — откашлявшись, сказал Гусев. — Но как только слышу о каком-то там изменении реальности, сразу спрашиваю, а что есть эта ваша реальность. Увы, эта штука так же непостоянна и относительна, как и все другое.
— Ну, это все философия, — неожиданно резко и даже зло перебил его Зонц. — Реальность — это то, что мы сидим сейчас в этом кафе, где даже мухи покорно ждут, пока я их прихлопну, как будто совершают сознательное самоубийство. А люди — те же мухи. В основной массе. Зазевался — тебя прихлопнули. Летаешь — живешь. Вот она — реальность. И вот ее вечный закон. Проблема в том, что слишком много зазевавшихся, — неожиданно зло добавил он в конце.
— И их надо прихлопнуть? — удивленно приподняв брови, спросил Максим.
— Не знаю. Может быть. Общество и так болтается как говно в проруби. Ни туда, ни сюда. Вечная кома какая-то. И если единственный способ расшевелить это общество — это его добить, чтобы начать все с нуля, то почему бы нет? Падающего подтолкни. Тонущего утопи. Задыхающегося задуши.
Зонц заразительно рассмеялся, но Максим на сей раз даже не улыбнулся.
— Спасибо, концепция примерно ясна. Тем более что она не нова. «До основания, а затем»?
— Типа того. Изучайте заветы Ильича.
— Что?
— Изучайте заветы Ильича.