После этого пошли осматривать сам музей, и вот тут я был обласкан вниманием его превосходительства Григория Степановича. Он все таскал меня под руку, высказывая свой восторг от украинских ковров (приняв их за восточные), и даже увидел в них нечто мистическое, потайное, затем к буддистам и к «раю», заявив, что, «пожалуй, станет и сам буддистом», любезно спорил по вопросу о том, нужны ли или не нужны манекены (его изысканному вкусу претит этот «паноптикум», я же не мог согласиться с тем, что вешать, как он предлагает, одежды плоско на стенку). Насилу отделался. (Вообще же отбытие в целом вышло очень внушительно, и бедный Тройницкий, видимо, «скис». Думает, чтобы Эрмитажу теперь не отстать. А вот «мы» закатим акт какого-нибудь открытия в Эрмитажном театре! Еще польска не сгинела!)
От 4-х до 6 часов Гаук играл мне и Коке «Времена года»… И вообще это дребедень за исключением парочки номеров. Настаиваю на включении другого вальса вместо имеющихся, и как раз в том же мажоре имеется концертный вальс Глазунова.
К обеду снова Грабарь (подробно осмотревший выставку в Академии, более всего он в ужасе от своих школьных товарищей Броваров или от «всяких Кондратенок») и Стип. Вечер я закончил на «Спящей красавице» (последнем спектакле сезона). Посадил на сей раз Акицу. Заходил вместе с ней к американцам. Она была очень эффектная в своей голубой пареори. Танцевала так себе. Акица каждый раз заново возмущена постановкой Коровина. Есть с чего!
Сыро, холодно, потом разгулялось.
Акица нездорова, одолела сонливость, очень кислое настроение, полдня лежала. Это одно накладывает мрачный
К 1 часу в эрмитажный Совет. Эрмитажу выключили электричество за неплатеж Акцентром (мы-то сами платим). Тройницкий ходил объясняться с Кристи. Ответ: «Ну конечно, теперь светло». Пикантная бумага из Петроградского Управления научных учреждений в ответ на наше заявление о неподобающем поведении экскурсий и порче ими выставленных вещей (у античников снова что-то уронили). За подписью Ятманова и Молес П.У.Н.У. просим сообщить, существуют ли у нас «обязательные для посетителей правила, направленные к предупреждению указанных опасностей, и выработать, в случае отсутствия таковых, сообразно с материалами музея, что и представить на утверждение».
Вальдгауэр сообщил, что в Берлине для нас накопилась масса книг, но представитель РСФСР отказывается их переправить сюда по недостатку средств.
Приходил москвич Лазарев. Ему не удалось уехать за границу, так как ГПУ отказало в разрешении без указания оснований. Был очень этим удручен и даже как-то весь осунулся. Принес нам показать отличную новую монографию о Пармиджанино (но атрибуции не все безукоризненны), в которой меня сразу заинтересовала статья о Лейсе. В ней московский «Туалет старухи» остается еще за Лей-сом, но правильно указал Браз на сходство и со Строцци, который те же одежды написал так же — воспроизведенные в данное статье. Лазарев не сомневается, что это Строцци. Головы двух молодых за старухой действительно похожи, особенно по лицам и прическам, на него, зато сама старуха, ее руки и проч. — все в другом характере.
Заходил в Общество поощрения. За мной на аукционе осталось: три рисунка Чичероне, семь огромных гравюр с ван дер Мейера и мой любимый альбом шаржей 1870 года Лебедева. Все — 180 копеек — или десятки миллионов по официальному курсу. Затем в АРА. Реншау припас для меня еще десять пайков.
С 4-х часов в студию Морозова, где происходили смотрины труппы с чаем. Для ознакомления спектакля мне показали несколько номеров: мещанскую польку, «Хирургию» Чехова и «Ведьму» его же. Все это очень по-любительски, слабо и безвкусно, но люди все же не бездарные, в особенности две жидовки: Опалова-Авербах и Магприл, третья, поразившая меня два года назад в разговоре двух, была Манасейне Ратнер, оказалась дамой за тридцать лет, щекастой и вообще очень некрасивой. Все же она у них самая умная и зрелая. Русская Е.Волкова, игравшая ведьму, — не без темперамента. Очень плохого вкуса, но все же даровитая. Их лейб-поэт, пишущий на все случаи жизни студии довольно складные стишки, с виду маленький, юркий, горбоносый, смешной человечек.
Морозов готов быть мне помощником, всеми заняться, подыскивая для меня работу по предначертанному плану: «Хоть бы только вы позволили быть в вашем обществе несколько часов». В общем, я от этого сидения в незнакомом обществе, от этого сознательного и напряженного позирования (приходится в таких случаях «разводить усталость», дабы противодействовать слишком нудному и ненавистному «изъявлению почитания») ужасно устал и вернулся домой разбитым.
А тут как раз два москвича-«искусствоведа» (искусствоведение есть нечто, что «они» противопоставляют нашему отсталому историзму). Что же провинция! Из которых один лупоглазый, густокудрый, старческого облика блондин, выклянчивший у меня эту аудиенцию в Эрмитаже, уверяя, что отложил свой отъезд на два дня специально (вся их экскурсия из тридцати восьми человек) для того, чтобы я с ним прошелся по галерее. От последнего я решительно отказался, а уже от личного приема не сумел уберечься. И вышло некое подобие неприятности, так как я был безмерно утомлен и, как всегда в подобных случаях, болезненно словоохотлив и несколько «откровенен». В этих случаях я «живу» исключительно мыслью, как бы скорее избавиться от моих мучителей, а поэтому говорю что попало, причем меньше всего щажу себя. Так и на сей раз я выдал себе диплом в легкомыслии (и даже убежденно и не без пафоса воспел легкомысленное отношение к художественным произведениям, противополагая его «научному», склонному создавать себе под видом объекта изучения такой же материал для оперирования, как располагает анатом, разнимающий мертвеца) и должен был им показаться или сумасшедшим, или пьяным.
Одно время мне показалось, уж не подосланы ли они ОГПУ на предмет распознания моей благонадежности. Причем один — Белов — в роли активного провокатора. Второй, так и не назвавший себя, страшный, с тяжелым, уродливым, налитым кровью лицом с огромным лиловоотвислым носом (от его смазки сапог ужасно пахло, но в то же время этот запах несколько сбивал тот, что шел от самих ног). А второй — на роль свидетеля-контролера. Это ощущение ГПУ, вообще необычайно часто посещающее русских граждан, нашло себе подтверждение дважды: раз, когда в ответ на мои диатрибы по адресу современного состояния искусства Белов меня ехидно вопросил: а не вижу ли я причину этой болезненности в условиях текущей жизни? На что я «весело» и мгновенно его разуверил, напомнив, что все явления, отличающие нашу художественную жизнь, имеют уже, по крайней мере, двадцатилетнюю давность. А во второй раз, когда среди его рисунков (он оказался художником), я увидел два наброска памятника Александра III в крайне гротескном виде с подписями «Пугало». Кстати, об его работах: все эти рисунки, подкрашенные очень слащаво акварелью, на разных лоскутках бумаги, большинство из них в духе Анненкова (уверяет, что Анненкова до сих пор не знал), с какой-то потугой на эротизм (много раз появляется мясистая женская нога в высоких на пуговицах ботинках), попадаются, однако, и спесименты «лучизма» (окрошки а-ля Пикассо) и уже непременно с надписями: «Париж» и «Кафе», причем именно так, с буквой «К», просто напичканный (слащавыми красками) сумбур, очень непохожие автопортреты. Каждый рисунок обязательно снабжен подписью и датой.
Да и из самого акта демонстрации этой бессмысленной макулатуры явствует колоссальное самообожание, что ведь входит в программу современного самосознания, мироощущения и прочих символов самых разнообразных, но объединенных этим самообожанием «кредо». Я даже вспотел от желания остаться вежливым в отношении этих, в конце концов, ни в чем неповинных юношей — жертв обшей огрубелости и общего всему миру недуга, ведущего культуру (нашу старую, кажущуюся нам все еще единственной) в самый нелепый, бесовской… (поразительно, до чего этот красивый, в сущности, юноша со своими тяжелыми и безумными светлыми глазами являет одним из бесчисленных ликов черта, и тьмы именно чертовых пошлятин так и прут из всего, что он и ему подобные думают, болтают и делают). Итак, я даже вспотел от этих усилий остаться в живых и в то же время не таить правду, ибо я был слишком утомлен, чтобы ломаться, чтобы отдать одну из пар своих светских перчаток и отделаться китайским церемониалом (для вежливости недостаточно и моего навыка, а, кажется, еще и известная физическая крепость, ведь во имя вежливости ужасно напрягаешь рессоры своей воли, а в иных случаях и ума).
Впрочем, я замечаю, что я и здесь слишком заболтался (это еще и старческая черта), но, с другой стороны, беседа эта как нечто очень типичное и для меня, и для нашего времени (ибо сколько я такого