выражается в ее беспокойном сне (среди ночи она даже ни с того ни с сего открыла форточку), но и вообще она вся дерганая, нервная больше, чем когда-либо, сама же говорит, что Борис, с которым она будто бы больше ничего не желает иметь общего, «терроризирует» ее (форменный Распутин), и, несмотря на наше убеждение, своими поддакиваниями (о, как я ненавижу в ней именно эту последнюю неуловимую трусливую черту) вечно прячется и хитрит, вместо того чтобы честно и мужественно относиться к себе и другим! Он по-прежнему бегает в школу и все больше бередит свою рану. А тут еще Атя приходит с известием, что Надя совершенно разочаровалась в Борисе и, следовательно, отступилась от него. Я убежден, что это в Лелю вселило новую надежду возобновить свой роман… Несмотря на старания увлечь Сазонова и отношение Саши Яши, ей удалось увлечься Борисом. Или Сазонов оказался недостаточно активным, чтобы схватить то, что ему предлагалось, или она сама разочаровалась; может, не может простить девичий вздор… Мне ее безгранично жаль, у Кулечки сердце разрывается. Разве можно человека свести с той дороги, которая ему намечена, вложена в него судьбой (иначе говоря, характером!)?

Уже все сегодня в Зимнем дворце разошлись и оставались только я, Вейнер, Перуханов, Ятманов, и шло у нас довольно спокойное обсуждение текущего дня, кто бы из нас мог присоединиться к комиссии, отправиться завтра изучать состояние работы в Исаакиевском соборе и послать делегацию в Ораниенбаум, как вдруг Ятманов неожиданно свел весь разговор на ход работ по приему полковых музеев, стал негодовать, что нам ничего не дают, обвинил комиссию в нападении, в «сидении по залам». (Комендатура Ораниенбаума, считающая дворец и все его содержание своей неотъемлемой собственностью, запросила, однако, у нашей комиссии право на имущество, как ей поступить с эвакуацией вещей, принадлежащих предприятию. Мы туда посылаем Эрнста — Ерыкалова, которым вменяется обязанность убедить товарищей оставить вещи на месте.) Первый раз Ятманову это сошло, хотя я уже стал замечать, что Вейнер очень сдержанно ему пояснил, какие трудности встречают члены комиссии при этой работе вследствие общей бестолочи; к сожалению, Шкловского, взявшегося дня четыре тому назад на себя всю эту честь, уже в это время не было, но сейчас для меня не исключена возможность, что нападение Ятманова было произведено в сговоре с ним. Черт их знает, что они там в кулисах делают со Шкловским. У Ятманова промелькнула фраза о каких-то ящиках с полковым серебром, о котором мы до сих пор не слышали. Но я не унялся и даже усилил тон своей муштровки, и когда он, впрочем, произнес обвинение в том, что довольно сидеть членам комиссии по залам, и прибавил еще, что «если члены комиссии этого не хотят делать, то пусть слагают с себя ответственность», я вскочил и произнес: «И отлично, я с себя и слагаю, прощайте. Мне это, наконец, надоело!» Швырнул дверью и был таков. Но тут меня догнал Перуханов, который сообщил, что за сим последовало. Вейнер набросился на Ятманова: «Вот видите, что вы наделали, теперь Александр Николаевич рассердился!» И еще что-то в этом роде, воображаю волнение чувств бедного Пути, на что Ятманов ответил: «Мне это тоже надоело!»

Теперь я хочу написать письмо Верещагину с отказом от дальнейшей работы, но, впрочем, если вся комиссия станет настаивать на моем возвращении, то я сдамся и создавшийся инцидент тогда послужит общей пользе. А то так продолжать все равно невозможно. Я власть брать не желаю, ибо она скомпрометирована (да и вообще я к ней не приучен)… Верещагин в силу своей чиновничьей повадки и страха перед всяким начальством тоже не на высоте положения. Представитель же власти Ятманов — человек слишком отличный от нашей культуры, смешивающий «революционность» с «фельдфебелевщиной». Вообще же настроение тупое, гадкое и как будто близкое к полному отчаянию. Немцы остановлены, Совет (правительство) поехал в Москву, но, увы, здесь остались не только Луначарский, с которым все же можно говорить на человеческом языке, но и все страшилы: Троцкий (что за комедия с его отставкой?), Урицкий, Зиновьев, Менжинский, они образовывают уже официальную «Петроградскую коммуну», однако это никого не трогает, ибо никто не хочет верить, что это надолго. Ходят, впрочем, слухи, что взят Гельсингфорс, и, несмотря на путаницу в газетах, мне кажется, что Одесса накануне оккупации. О далеком Востоке — пустые догадки.

Инцидент с Зубовым тоже кончился очень печально. Оказывается, его действительно арестовали за принадлежность к заговору Михаила Александровича, с которым он вообще виделся всего один раз в жизни. Свою фразу об эвакуации он действительно произнес, но не перед всем собранием, а среди некоторых только его членов, которые и донесли на него. В Смольный он был доставлен вместе с великим князем, и здесь они были подвергнуты крайне грубому и злобному допросу Урицкого, заявившему Зубову, что он всегда был невысокого мнения о Романовых, и затем издевался над тем, что тот по-прежнему поддерживает великого князя Михаила Александровича. Но в присутствии прибывших народных комиссаров тон его изменился, сами же комиссары обращались с арестованными очень любезно. Луначарский даже взял на себя часть вины Зубова, заявив, что то есть официальная точка зрения комиссариата на эвакуацию. Тем не менее, М.А. отправился в Пермь, а Зубов выслан за пределы Петроградской губернии. Причем Луначарский опять для его иммунитета сочинил ему какое-то поручение в Москве и снабдил его мандатом. Сам Зубов был днем до моего прихода в комиссии и все это рассказал, видимо захлебываясь от наслаждения.

Вторник, 12 марта

Письмо Верещагину В.А.

«Глубокоуважаемый Василий Андреевич! Я очень желал бы продолжать служить общему делу, но, увы, это становится невозможным. Вчерашний инцидент с г-ном Ятмановым лишний раз убедил меня в том, что мы люди слишком разной культуры, что мы не можем спеться, а следовательно и работать в гармонии, необходимой для порядка. Подробности инцидента Вам передадут П.П.Вейнер, Л.А.Перуханов, мне же остается только пожалеть о том, что наше сотрудничество из-за создавшейся обстановки ныне должно прекратиться. Прошу Вас, многоуважаемый Василий Андреевич, больше не считать меня «представителем комиссии Зимнего дворца», но будьте при том уверены, что при всяком отдельном случае готов я возобновить службу в комиссии своими знаниями и опытом.

Примите уверение в моей глубокой и совершенной преданности, Александр Бенуа».

Это письмо, уже запечатанное, не пришлось послать, ибо в ту самую минуту, как я со Стипом собирался выйти и занести его в Зимний дворец перед заседанием «Мира искусства», явилась отряженная специально Ятмановым В.А.Гайкович, которая объяснила неприезд лично самого Ятманова тем, что им два часа не давали лошадей, и таким образом он слишком запоздал на свидание комиссии о пересмотре работ в Зимнем дворце. Она за него представила мне все извинения и, кроме того, обещала, что Ятманов сам еще заедет вечером. Потешное это существо: черненькая, уже не первой свежести, быстроглазая, вечно одетая в плюшевое пальто и вечно буржуазная, все спешащая куда-то, вся исполненная доказать свою преданность делу. Она «старая эсерка», но, по ее же словам, давно уже заслуживает обвинения в контрреволюционности и буржуазности. По-видимому, она в восторге, что наконец попала в чистую благовоспитанную комиссию с громким именем, катается в придворных санях и вообще изображает из себя нечто вроде министра-квартирмейстера. Она считает инцидент с Бобринским окончательно ликвидированным. Подвойский и Еремеев написали красноармейцам внушительную бумагу. Это подействовало, и теперь они оттуда выбираются. Она, однако, думает, что придется «национализировать дворец»…

Заседание «Мира искусства» было на сей раз менее тоскливым, нежели обычно. Объявленная задача — суда над товарищем — настолько захватила всех, что она даже заставила внимательно относиться Браза и Яремича. Что же касается меня, то я даже как-то все время внутренне веселился, ибо гротеск достигал поминутно своей кульминационной степени. Маленький, со всех сторон обстреливаемый Чехонин изо всех своих сил старался парировать удары, не возбуждая при этом жалости, потому что слишком отчетливо выступала вся его гнусная натура, а «благородство» его объяснений только еще подчеркивало его беспомощное мужество. И надо отдать справедливость товарищам, что на сей раз все были как-то гармонично-порядочны. Глупее всего были нападения Таманова, все старавшегося на «представителях комиссии», на «приятеле Кареве» выместить обиды, посеянные Академией, и неудачным, чрезмерно болтливым представителем выказал себя Петров-Водкин, которому, впрочем, несомненно, мешало быть более толковым то, что он в то же время как бы являлся и докладчиком, и обличителем одного из пострадавших лиц (хотя Чехонин все продолжал утверждать, что товарищи не только не пострадают, но еще окажутся в выгоде после перемены), и приятелем Карева, и просто-напросто самим саботажником; как человек крайне трусливый, он склонен себя выставить героем. Зато Григорьев был на сей раз прямо очарователен (вообще какая курьезная черта в художниках — это совмещение всякой всячины). Он громил

Вы читаете Дневник. 1918-1924
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату