прекрасный день я дам ему пощёчину.
В зале все расступились. Танцоры расходятся по сторонам: вальс великой герцогини Авроры подобен мальстрему. Кажется, все боятся быть вовлечёнными в водоворот.
Они танцуют. Сначала это медленный немецкий вальс в три темпа. Потом ритм ускоряется. Вот они танцуют в два темпа. Это уже не спокойный бостон, это вихрь; они кружатся гармонично, но в то же время в каком-то безумном упоении. Кругом слышен шёпот восхищения. Великий герцог Фридрих-Август глядит на этот красивый вихрь с улыбкой, и эта улыбка дышит чуть ли не гордостью.
Роли переменились: теперь не маленький Гаген, красный гусар, как ни ловок и ни гибок он, ведёт даму, — большая, зелёная и белая женщина увлекает в вихре вальса своего кавалера и кружит его, кружит и кружит, по-прежнему с какой-то небрежностью в движениях.
А Гаген весь отдаётся этому кружению. Несказанная радость покрывает краской щёки этого светловолосого юноши. Он отдаётся во власть своей повелительницы, и в этом кружении чередуется красное, зелёное, красное, зелёное, пока всё это не сливается в какой-то новый дополнительный цвет.
Во Франции им аплодировали бы.
Она садится на своё место, по-прежнему лилейная и томная.
В тот момент, когда она делает движение, чтобы поправить платье, спустившееся с её левого плеча, прелестный букетик из лиловых ирисов, который она не выпускала из рук, падает на пол. Я бросаюсь вперёд и поднимаю его.
— Благодарю, — небрежно процедила она. И снова роняет цветы, — сознательно. — Боже мой, они совсем уже завяли.
Я вернулся к себе. Я раскрыл окно и, облокотившись на него, смотрел на холодные звёзды; я, кажется, плакал.
Я понял. Она настроена против меня враждебно, безнадежно враждебно. За что? Что я сделал? Не знаю.
Для меня остаётся одно утешение несчастных — работать и работать! До моего слуха всё ещё смутно доходят звуки музыки. На королевской площади шныряют лимузины со своими яркими прожекторами. В них сидят счастливцы, которые её видели после меня.
Работать!
ГЛАВА ЧЕТВёРТАЯ
Ну, Рауль Виньерт! На что ты теперь рассчитываешь? Как ты ошибаешься! Как! Ещё несколько недель тому назад ты по утрам задумывался над вопросом, будет ли у тебя что-нибудь на ужин! Ты не представлял себе большего счастья, чем уверенность, что завтра у тебя будет обед. Теперь ты спокоен и за завтрашний день, и за тот, что придёт через месяц, через год и больше. Тебе нужно только одно — трудиться. Труд — вот единственная вещь на свете, о которой никогда не жалеют. И ты всё-таки несчастен. Какое несчастен! Ты страдаешь. Ты страдаешь теперь больше, чем страдал тогда, когда, прибывая на Орсейский вокзал, ты ощупывал свой карман, не зная, хватит ли у тебя мелочи для уплаты носильщику за багаж. Ты страдаешь. Но что причиняет тебе страдание? Твоё проклятое воображение! Не чувствуешь ли ты с этого момента, что тщётно судьба будет бросать в твои объятия всех женщин Парижа, все сокровища Востока! Небесная мечта, которую ты носишь в себе, всё равно останется несбыточной. Она, эта женщина, великая герцогиня! Несчастный безумец! А ты ещё считал себя любителем классики! Ты со смехом говорил о романтическом театре, а теперь, с того момента, как ты вступил в игру сам, ты готов признать естественной авантюру в духе Рюи Блаза, лакея монсиньора маркиза де Фенла. Не ты ли создавал себе кумиров из Ле-Плэ и Огюста Конта? Знаешь, ты меня забавляешь! Царица твоих грёз не столько для тебя, сколько для маленького красного гусара, который привык к праздности, чинам и гербам.
И я снова принялся за работу; в библиотечной пыли мало-помалу стали утихать моя зависть, моя ненависть, моя скорбь.
Никогда нога моя не переступит порога левого крыла дворца! Мне доставляет удовольствие думать, что она там скучает со своей Мелузиной. А я, я не создан для этой жизни.
Из моего пребывания в Лаутенбурге я извлеку всё, что мне интересно будет взять, с достоинством.
Через два года у меня будет пять или шесть тысяч франков сбережений, у меня накопится материал для трёх-четырёх книг; я вернусь в Париж, и с моей настойчивостью и с моими воспоминаниями о том, что ускользнуло от меня, я завоюю Париж. Париж лучше этой надменной дикарки.
Профессор Тьерри дал мне замечательный план для работы; я всё больше отдавал себе в этом отчёт, по мере того, как я всё больше и больше рылся в библиотеке. История немецких князьков поразительно имитирует историю Людовика XIV.
Копировать французского короля — такова была единственная забота этих немецких принцев конца XVII века. Привлекать к себе художников, работавших на французского короля, или их учеников — было их излюбленной манерой.
Но в то время как всякий французский вельможа считал делом чести иметь какого-нибудь художника в своём исключительном обладании, чтобы он работал только для него одного, немцы составляли нечто вроде товариществ на паях, чтобы, на экономных началах, выписать к себе такого-то художника, такого-то скульптора, такого-то садовника. Не забавно ли это! Они напоминают скромных парижских хозяек, которые вскладчину покупают на рынке мешок овощей или целого барашка.
В архивах мне довелось найти большую часть смет, составленных французскими художниками и архитекторами, работавшими не только для герцогов лаутенбургских и детмольдских, но также и для герцогов люнебургских и курфюрстов ганноверских. Так, большинство мраморных групп, украшающих сады, принадлежат резцу скульптора Эрну. Гурвиль, ученик Ла-Кинтини, сделал рисунки для этих статуй. Лезинь, ученик Лебрена, получил поручение написать все панно каталонцу Жиру, выполнял всякого рода железные украшения и замочные работы. Зейер, лакировщик, учитель принцессы Софии-Доротеи, украсил великолепным орнаментом двери Герренгаузена в Ганновере и дворца в Лаутенбурге.
Их счета встречали суровые протесты со стороны герцогских управляющих; да и сами герцоги не стеснялись собственноручно урезывать сметы художников, оставляя таким образом на этих сметах свои автографы. С большим любопытством просмотрел я пространную докладную записку Жиру, которую этот художник представил ганноверскому суду, в 1690 году, в защиту своего счёта за устройство секретных замков в Герренгаузене. Великому герцогу Эрнесту-Августу, будущему курфюрсту, было отказано в требуемой им скидке со счёта. Были судьи в Ганновере, по крайней мере в ту эпоху.
В принципе, я решил ограничиться в своих исследованиях французским влиянием на немецкие дворы XVII века. В моем распоряжении была целая масса документов, вполне достаточных, чтобы удовлетворить профессора Тьерри и чтобы дать мне самому материал для книги.
Но мне пришлось расширить рамки моего первоначального замысла, и этим я обязан Зейеру, художнику-лакировщику, учителю Софии-Доротеи. Я нашел, вместе с его счётами, протокол его свидетельского показания перед следственной комиссией, которая судила злосчастную ганноверскую принцессу. Он несёт таким образом ответственность за события, о которых я расскажу ниже.
Виньерт остановился, подумал немного и задал мне следующий неожиданный вопрос:
— Вы знаете драматическую повесть графа Филиппа-Кристофа фон Кенигсмарка?
Вместо ответа я продекламировал ему следующие две строфы:
Граф Кенигсмарк влюблён и во дворце бессменно.
Он королевы «друг», так слухи говорят,
В покое царственном, где курится вербена,
Когда встаёт заря, когда горит закат.
Кто может перечесть причуды все и шутки,
Которыми всегда вас развлекала та,
В чьих косах золотых мелькали незабудки,
Как небо в прорезях осеннего листа.
— Автор этих стихов, — сказал Виньерт, — очевидно, читал книгу Блаза де Бюри. Это единственная порядочная французская книга об этой драме. Вы её помните?
— Признаюсь, — сказал я, — что многие детали её исчезли у меня из памяти.
— Хорошо, в таком случае я должен напомнить вам эту историю. Она не объяснит вам моего приключения; напротив, оно покажется вам ещё более странным.