детства пользовалась полной свободой, и я требую, чтобы я не была лишена её и по выходе замуж. Я хочу, чтобы мы на этом согласились, никаких изменений в этом пункте, понимаете вы, никаких…
— Как вы можете думать…
— Поймите точный смысл моих слов, — прервала я его. — Предположите, что с вами говорит не девушка и не женщина, и тогда вы поймете моё условие. Союз наш должен быть исключительно договором дружбы, всё прочее из него исключается. И это моя непреклонная воля.
Не знаю, продолжай я дальше, сумела ли бы я хорошо закончить эту несколько рискованную речь, но он облегчил мне эту задачу своей чисто мужской, неумной и бестактной выходкой.
— Вы любите кого-нибудь? — сказал он хрипло.
— Будьте приличны, а главное, не говорите глупостей, — ласково возразила я. — Но так и быть, скажу вам прямо: я не люблю никого. Но так как это слово употребляется в самом различном смысле, то я объясню вам: я не люблю никого и ничего, кроме моей родины, охоты, моего отца, цветов, моей свободы делать что мне угодно и ещё двух-трёх вещей, не способных возбудить ревность. Чувство, кстати сказать, достойное сожаления, когда приходится констатировать его у умного человека. Вы удовлетворены?
Его лицо искривилось улыбкой.
— Это, — заметила я, — наш частный договор. О формальном контракте и обо всём прочем пусть позаботятся канцелярии. Я это презираю, надеюсь, что и вы тоже. Нет надобности прибавлять, что вы всегда найдёте во мне подругу жизни, достойную вас, которая всегда будет на высоте обстоятельств, каковы бы они ни были, и сумеет подобающим образом носить эту достославную вюртембергскую корону, если только она будет возложена на мою голову. Вот вам моя рука.
Он взял мою руку и горячо её поцеловал. Его глаза, до того горевшие лихорадкой, загорелись выражением радости, и я не могла прийти в себя от изумления, что он так легко мне уступил.
Потом вдруг я поняла его расчёты: «Я буду к ней добр, так буду предупредителен к ней, так буду её любить, что через некоторое время — когда, я даже не желаю предвидеть, — она в конце концов будет растрогана».
Угадывая мысли этого бедняги, я действительно не могла удержаться, чтобы не расчувствоваться, — до того они были наивны. Расстались мы лучшими друзьями в мире.
Возвращаясь к себе, я услышала страшную суматоху на парадном дворе. Оказалось, что Тарас Бульба, соскучившись в своей конюшне, вышиб дверь, затоптал конюха и двух часовых и, выбежав во двор, стал звать меня оттуда своим ужасным ржаньем. И мне стоило гораздо большего труда убедить его вести себя спокойно, чем только что перед тем великого герцога Рудольфа.
Сделавшись великой герцогиней Лаутенбург-Детмольдской, я прежде всего, с осени 1909 года, занялась улучшениями, которые внесли бы в здешнюю их жизнь известный комфорт. Сады были совершенно запущены, дворец полон собранием таких отвратительных вещей, от которых отказался бы и негритянский король.
Я скоро привела всё это в порядок.
Мелузина, приехавшая летом 1910 года, может сказать тебе, что жизнь моя тогда была приблизительно такою же, как и теперь, с тою, впрочем, разницею, что тогда я могла в моменты сплина спасаться в Россию и проветривать себе там мозги.
Но кто очень изменился, так это великий герцог Рудольф. Он не перестал, правда, окружать меня самым трогательным вниманием, бедняга! Но когда, по прошествии года, он совершенно убедился, что его невинные расчёты не оправдались и не оправдаются никогда, что я всегда буду для него только тем, чем обещала, и ничем больше, он сделался очень угрюм и прекратил всякие выезды. Его прозвали в Лаутенбурге Рудольфом Молчаливым.
Хуже того, он испортил себе отношение с кайзером. Вильгельм II считает себя чем-то вроде Людовика XIV. Он сердится на германских князей, не являющихся в Берлин на поклон, и обвиняет их в сепаратизме. А Рудольф
совершенно перестал показываться при дворе.
В Лаутенбурге он не хотел никого видеть. Седьмой гусарский полк должен был обходиться без своего полковника. Полдня и полночи он проводил в библиотеке, роясь в сочинениях по минералогии, своей любимой науке. А когда приехал сюда г. фон Боозе, он стал проводить там всё время.
Мелузина знала его, этого Боозе, одно имя которого тебя бросает в дрожь. Скажи ему, Мелузина, что более плохого партнёра в бридж нет на свете. Он играл только в классический и не хотел признавать никакого другого. О вертящихся коронках нечего было и думать. Я просила великого герцога уступить нам его в качестве четвёртого, но он оказался таким неумелым и нечестным, что я скоро отправила его назад к его милой науке.
Нужно отдать ему справедливость — учёным он был большим. Представь себе, что в тридцать два года, простой сапёрный поручик, он читал лекции по топографии в Военной Академии. Книга его «Архитектоника ганноверской равнины» ценится во всей Европе. Однажды в Берлине он дал пощёчину полковнику, утверждавшему, что в Гарце имеются напластования четвертичного периода. Рудольф, восхищавшийся его работами, свидетельствовал в защиту его на военном суде. Благодаря его вмешательству Боозе присудили только к двум месяцам заключения в крепости. Когда он отбыл наказание, муж мой добился, чтобы его назначили в батальон третьего сапёрного полка в Лаутенбурге.
Весною 1911 года я отправилась в Россию к папе, чтобы вместе с ним провести Пасху. Там-то и получила я от великого герцога Рудольфа письмо, которое я тебе показывала. Он сообщал мне, что кайзер вызывал его, чтобы спросить, не согласится ли он оказать империи услугу своими научными познаниями. Последние исследования установили существование в Камеруне громадных и богатейших залежей руды. Необходимо было хорошенько проверить это и вместе с тем определить внутренние свойства почвы смежных областей, чтобы убедиться, стоит ли Германии присоединять их к себе. Эти области, с сожалением должна я сообщить тебе, дитя моё, находятся как раз в той части Конго, которую Франция уступила Германии по договору 1912 года.
И Рудольф отправился туда вместе с Боозе. С плохо разыгранной холодностью извинялся он, что ввиду спешности императорских предписаний он покидает Европу, не повидавшись со мною; он прибавлял при этом, что ему позволяет поступить так только уверенность в том, что путешествие его не окажет никакого влияния на ход моей жизни. Он сильно ошибался в этом, бедный друг.
Из Парижа, из Бордо, из Сен-Луи в Сенегале я получала от него письма. Также два или три из Конго, я показывала их тебе. Затем настал довольно длинный промежуток, затем зять мой, Фридрих-Август, приехал в Лаутенбург с печальным известием. Великий герцог умер от солнечного удара в Сангха, почти у цели своего пути. Последним словом его было моё имя.
Мелузина может подтвердить тебе, что я оплакивала Рудольфа, и не так, как оплакивала бы я Тараса Бульбу, если бы он умер завтра. Перед этою лошадью я никогда ни в чём не была виновата. По отношению к Рудольфу я всегда вела себя честно и искренне, а между тем я испытывала такое чувство, точно я была причастна к его смерти.
В память того, кто покоится там, в растрескавшейся от жгучего раскалённого солнца глинистой почве, я устроила вместо похорон торжественную службу. Император, императрица и все германские владетельные князья присутствовали на ней. Красные лаутенбургские гусары с крепом на саблях отдавали честь, и мундиры их приводили мне во время богослужения на память бедного красного гусара в Петергофе, так плохо танцевавшего и такого доброго.
Ты знаешь и не особенно любишь Гагена, моего юного ординарца. Трудно сказать, что преобладает в нём — преданность или любовь. Преданность позволяет нам полагаться на человека во всём, а любовь даёт ему по отношению к нашим интересам прозорливость, которой нет у нас самих. Ни я, ни Мелузина через полгода после смерти Рудольфа не подозревали того, что со мной должно было случиться. Я исполняла обязанности правительницы с усердием, удивлявшим меня. Я председательствовала в совете и на собраниях; я подписывала законы, отменяла решения судов, назначала чиновников ко всеобщему, как мне кажется, удовольствию.
И никогда в городе Лаутенбурге не царило такого порядка, как во время моего правления.
Но Гаген был настороже. С каждым днём он становился заметно мрачнее. Я терпеть не могу видеть вокруг себя вытянутые лица, и, в конце концов, я потребовала, чтобы он либо объяснил мне, в чём дело, либо поехал куда-нибудь поправлять расстроенное здоровье. Он упал к моим ногам.