только с грустью созерцать средневековый фасад старинного коллежа, созданного еще в XIV веке секретарем короля Филиппа V Длинного, Жоффруа Дюплесси-Балиссоном. Той же эпохи, что и Консьержери, эта тюрьма была такой же страшной и так же хорошо охранялась. Часовые стояли как стена и были так же немы; Лаура поняла, что предлагать им деньги было бесполезно — это могло только осложнить ее собственное положение. Поэтому она вернулась домой, где Жуан выплеснул на нее целую бурю эмоций, вызванную, конечно же, беспокойством за нее.
— Почему вы мне не сказали, что барон де Батц был ранен, когда искал убежища в Сен-Рош? И почему в таком случае вы не последовали за ним, не помогли и…
— Не привел сюда, так? По одной простой причине: мне пришлось бы тогда попасть под перекрестный огонь сражающихся, а от меня убитого ему все равно не было бы пользы.
— Пусть так, но зачем вы скрыли от меня, что он был ранен?
— Именно чтобы избежать того, что как раз и произошло: вы потеряли голову и понеслись, хотя толку от этого никакого. К тому же я уверен, что он прекрасно знал, куда обращаться за помощью… Не забывайте, этот человек и во времена террора свободно, не пряча лица, разгуливал по Парижу…
— Я ничего не забываю. Что до помощи, я скажу вам, куда он отправился: в тюрьму Плесси, откуда пойдет, быть может, только на смерть! Теперь вы, надеюсь, довольны?
Она разрыдалась и бросилась в кресло, в котором любила отдыхать. Жуан стоял, не двигаясь, не сделав ни единого шага, зная: что бы он ни предпринял, сейчас в глазах Лауры все будет выглядеть ужасно. Он молча смотрел, как она плачет, а потом вышел на поиски Бины:
— Давай, постарайся успокоить ее! А я выйду на улицу. Мне надо подышать воздухом…
— Да что происходит?
— Опять этот чертов барон! — пожал он плечами в сердцах. — Неведомо как узнала, что его ранили в руку, а потом арестовали. Я знал о ране, но понятия не имел, что он попался.
— Но ты же не виноват… Знаешь, Жоэль, мне временами кажется, что лучше бы мы остались в Бретани. И ей было бы спокойнее: похоже, мы ей мешаем больше, чем служим…
— Можешь ехать обратно! А я никогда не оставлю ее одну в городе, где она и так уже несколько раз чуть было не погибла!
А Конвент тем временем доживал свои последние дни. Пора было уступать место новым ассамблеям, которые насаждала Конституция четвертого года. И перед роспуском 26 октября он принял последний декрет: переименовать площадь Революции, бывшую площадь Людовика XV. Отныне она должна будет называться площадью Согласия.
Два дня спустя вновь созданный Совет пятисот избрал пять директоров исполнительной власти. Это были: Ларевельер-Лепо, Ребель (оба бывшие адвокаты), Летурнер, бывший офицер инженерных войск, вездесущий Баррас и бывший священник Сийес. Пять цареубийц, среди которых «чесночный виконт» не замедлит загнать в тень всех остальных. Ведь у него в запасе было мощное оружие, которое звалось Бонапартом.
2 ноября все эти господа, кроме Сийеса, недоверчиво относившегося к почестям, водворились в Люксембургском дворце, который превратности судьбы уже превратили к тому времени в великолепную пустую скорлупу: ни мебели, ни убранства; залы в плачевном состоянии. Кое-как устроились, и вскоре к ним примкнул назначенный на место Сийеса так называемый «творец победы» Лазар Карно. Они еще не знали, как он будет им досаждать: Карно славился ужасным характером и вечно был всем недоволен.
Чуть раньше Совет пятисот обосновался в бывшем манежном зале, в самом конце парка Тюильри, а «многоуважаемый» Совет старейшин расположился в бывших помещениях Конвента в Тюильри.
И поднялся занавес Директории…
Одним из первых ее указов была амнистия ставшего весьма обременительным барона де Батца.
И правда: в своей темнице он бесился, как черт в молельне. Пользуясь тем, что его наконец исключили из страшных списков эмигрантов, он начал скандалить, крича о позоре и несправедливости (ведь арестовали его просто по доносу), и требовал, чтобы его немедленно выпустили на свободу или хотя бы передали суду, чтобы «в публичных прениях выплыло наружу то, что ему приписывали в качестве преступлений: сколько проделок, сколько кровавых ужасов скрывалось в деле под названием «Заговор Батца»[65].
Никому не хотелось начинать такой процесс, а особенно тем, у кого совесть была нечиста. В высших инстанциях сначала решили, что наилучшим выходом будет «забыть» смутьяна где-нибудь в тюрьме, но тут «их уведомили, что он уже послал к ним судебного пристава с официальным прошением о том, чтобы, в соответствии с законом, его либо предали суду, либо освободили из-под стражи».
Самым невероятным оказалось то, что этот дерзкий шаг принес Батцу свободу. Весть об этом вихрем облетела весь Париж, и его сторонники возликовали вместе с ним. Каждое утро у ворот Плесси собиралась целая толпа, ожидавшая освобождения своего героя. Само собой, в этой толпе присутствовала и Лаура.
Она была там и 5 ноября, стояла чуть в отдалении. Утро было пасмурным, но довольно теплым. В Париже пахло мокрой листвой, дровами, с Сены тянуло туманом, а Лауру переполняла надежда, и само ожидание сегодня сделалось сладким, как сон. Что-то подсказывало ей, что она вот-вот его увидит…
Вдруг люди в толпе закричали и захлопали в ладоши: железная дверь отворилась, и под каменными сводами показался силуэт Батца. Лауре почудилось, что своею силой и утонченностью он походил на клинок шпаги. Батц хохотал, сияя белыми зубами, и приветственно махал тем, кто аплодировал ему. Она было кинулась к нему… но вдруг замерла на месте: из толпы вышла одетая в черное блондинка и, обвив руками его шею, слилась с ним в поцелуе. Лауре не было видно его лица. Толпа захлопала еще громче. Уговаривая себя, что страстный поцелуй девушки — это минутный порыв, выражение восторга, Лаура решила подождать, пока она отойдет от Батца… Но тут же поняла, что предчувствие, обручем сдавившее ей горло, было не напрасным: вместо того чтобы смешаться с толпой, непрошеная гостья повисла на руке барона и вместе с ним проследовала сквозь живую изгородь толпы. А он не только не оттолкнул девушку, но, напротив, накрыл своей ладонью ее руку, продетую ему под локоть, и улыбался незнакомке…
Но незнакомке ли? Ничего подобного. Лицо этой девушки напомнило те, другие лица, навеки отпечатавшиеся в памяти Лауры: лица женщин, окружавших Мари Гранмезон, Мари, которую видела она в последний раз в страшной повозке, отвозившей приговоренных к месту казни. Она вспомнила даже имя: Мишель Тилорье. Она называла себя невестой Жана и даже заявила, что ждет от него ребенка. Эта новость повергла в отчаяние Мари и в конце концов подтолкнула ее к совершению необдуманных поступков…
Еще недоверчиво, но уже с болью в сердце провожала Лаура взглядом эту пару до экипажа, ожидавшего их на другой стороне улицы. Она видела, как Жан помог своей спутнице устроиться и сам запрыгнул следом. Кучер отпустил тормоза, понукая лошадь, и экипаж неспешно покатил по склону улицы Сен-Жак. Толпа потихоньку стала расходиться, не обращая никакого внимания на молодую женщину, будто бы превратившуюся в каменную статую. Лишь молодой офицер поинтересовался:
— Вам нехорошо, гражданка?
Она вздрогнула, будто просыпаясь, и, обратив к нему лицо, попыталась улыбнуться:
— Спасибо, все в порядке…
— В порядке? Вы уверены?
— Конечно, уверяю вас…
— Может быть, проводить вас?
Понимая, что он жаждет завязать беседу, она согласилась:
— Пожалуйста, до стоянки фиакров…
Офицер предложил ей руку. Это был невысокий молодой человек, худощавый и хорошо сложенный, с каштановыми волосами рыжеватого оттенка, с ясными голубыми глазами. Его глубокий голос снова напомнил ей Батца. На нем был мундир инженерных войск, правда слегка потрепанный, но с нашивками капитана. На вид ему было лет тридцать пять. Пока они спускались по улице Сен-Жак, Лаура заметила, что он прихрамывает.
— Вы были ранены?
— Да. В Кибероне. Еще не совсем вылечился, но уже пошел на поправку, — по-детски улыбнулся он, так что осветилось его худое и немного грустное лицо.