раздобуду. Мне так нравится быть живой… – Глаза ее блеснули, и дело было не только в вине. Она выскользнула за дверь, по лестнице дробно простучали и стихли ее шаги.
Элим с усмешкой проводил ее взглядом.
– Каллия велела мне присмотреть за вами, пока она не вернется. Добрая девушка.
Я кивнул и попытался вспомнить, как улыбаются. Глаза у меня слипались.
– Погодите-погодите, дружище. Нельзя вам засыпать на голодный желудок. Глядите, что вам Каллия принесла.
Я с усилием открыл глаза и узнал аромат, пронизавший мою дремоту. Суп. Дымящийся котелок супа. Нарим наполнил оловянную кружку до краев и протянул мне.
– Не прольете?
Пока я осторожно пристраивал влажную горячую чашку между ладоней, он не сводил глаз с моих пальцев. Я пока не мог заставить себя поглядеть на руки, так что сосредоточился на супе, вдохнув волшебный аромат – немного лука, нотка петрушки и надежда на то, что некогда в котелке побывала кость. Я не мог решиться пригубить его – никакая реальность не могла сравниться с восторгом предвкушения.
Я ошибался. Если не костей, то уж овсяной крупы в него не пожалели – и он был восхитительно и несомненно сытный. Я брал его в рот понемногу. Перекатывал языком. Смаковал. Чувствовал, как он опускается в желудок и заполняет пустоты. Как он прибавляет сил. Как не дает умереть.
Нарим был так добр, что молчал, пока я не осушил кружку до дна. Однако, наполнив ее снова, он осмелился задать вопрос, давно вертевшийся у него на языке:
– Сколько вы там пробыли?
Смысла искажать печальную правду я не видел, так что поднял пять скрюченных пальцев, еще раз пять и еще, а потом еще два.
– Се… семнадцать?! Сердце огня! Не может быть! – Голос его звучал мягко, в нем сквозили изумление и тысячи незаданных вопросов, но больше он ничего не сказал – только глядел на меня так, словно хотел запомнить каждую черточку.
Когда я допил вторую чашку, он предложил мне третью, но я взял себя в руки и отказался. Голодные не рассуждают, но мне приходилось бывать в самых бедных уголках мира, и я знаю, что бывает с теми, кто жадничает после слишком долгого воздержания. Должно быть, Нарим, вешая чашку на край котелка, увидел панику в моих глазах. Он улыбнулся и заверил меня:
– Никуда это от вас не денется. Когда вы проснетесь, внизу растопят печки, и огонь будет реветь вовсю, а я попрошу моего приятеля повара, и он разогреет вам суп. Пойдет?
На сей раз мне удалось улыбнуться, и я прижал руки к груди и склонил перед ним голову так, как будто он был камергером самого короля.
– Когда-нибудь, я думаю, вы вполне оправитесь, – пообещал он, придерживая меня сильной рукой за плечи так, что я сумел снова улечься на живот, и это было почти не больно. – Вы вернулись из преисподней, а в вас еще горит огонь жизни. Боги не оставят вниманием такое сердце.
Он хотел сказать мне приятное, но я ему не поверил. Сердца у меня больше не было.
Глава 2
Горикс его звали. Тюремщика моего звали Горикс. Он дал зарок одолеть меня. Единственное лицо, которое я видел за семнадцать лет. Это был могучий круглолицый веселый детина с железными мышцами, а пронзительные его глазки от удовольствия превращались в щелочки. Он жил возле моей камеры и приносил мне вязкую кашицу и несвежую воду – ровно столько, чтобы я не умер. Его трапезы были едва ли роскошней, а жил он в темной каморке без окон, размером чуть больше моей вонючей душной норы. Он был, в сущности, такой же узник, как я, только он и представить себе не мог, что где-то может быть лучше.
Когда мой бог взывал ко мне, Горикс во тьме Мазадина выслушивал мой ответ, и когда песня кончалась, а восторг священнодействия еще переполнял мне душу, железная дверца камеры отворялась и появлялось ухмыляющееся лицо. С терпеливым вздохом Горикс прицеплял цепь к моему ошейнику, выволакивал меня из камеры и надевал мне на голову черный холщовый мешок. Привязав меня к стулу, он клал мои руки на верстак и принимался кудахтать над ними, словно наседка: он перебирал мои пальцы и бормотал о том, что удалось ему в прошлый раз. Если он замечал, что кости начинали срастаться, на стол с лязгом падали железные клещи и сталь смыкалась вокруг пальца, который будет сегодня первым; а потом он ломал их все – один за другим. Тычками и пинками он приводил меня в чувство, а потом пристегивал цепь к стене и брался за хлыст. Он был настоящим художником, он гордился своим мастерством, он был готов предаваться любимому делу весь день напролет – и держать меня на грани смерти, но дальше не отпускать. Это было запрещено. Я не должен был умереть. Пока я жив, мой кузен ничего обо мне не узнает. Удовлетворившись, Горикс возвращал меня в камеру, где было не лечь и не встать, и оставлял меня во тьме, пока Роэлан не призовет меня и не потребует снова петь ему, – а я отвечу. Как дурак.
Я терпел десять лет. Роэлан утешал меня, он шептал мне, что верность мою оценят, хотя я решительно не понимал почему, ведь меня никто не слышал, кроме бога и тюремщика. Но я цеплялся за его голос, был счастлив, восхваляя его, разрешал его музыке вздыматься в душе и мечтал, чтобы муки окончились. И вот после стольких лет преданного служения голос стал стихать, тьма сгустилась, и я пел музыку своего сердца, но не было мне награды. И вскоре мне остались лишь боль, тьма и жалкие остатки воли к сопротивлению. И это было не все.
Горикс это заметил. Он кивал и улыбался щербатой усмешкой, глядя сквозь решетку, и, вытаскивая меня из камеры, чтобы проделать все это еще раз, бормотал: «Уже скоро».
Раскладывая инструменты и оглаживая мои узловатые пальцы, он чувствовал, как я дрожу, он слышал, как я шепчу: «Пожалуйста, не надо, не надо больше…»
– А ты не рыпайся. Будь паинькой. И тогда через семь лет, с этого самого дня, мы с тобой распрощаемся, – говорил он, ломая мне кости. – Ничего больше и не надо. Семь лет веди себя смирно – и иди себе на все четыре стороны.
Настал день, когда я не смог больше терпеть. Этого он и ждал. Я слышал, что бывают на свете выдающиеся мужчины и женщины, которых ничем не взять. Я не из таких. Горикс сломал мне все пальцы на левой руке и уже сомкнул клещи на большом пальце правой.