Второй день
Товарищи, а ведь уже второй день мир! Мы уже два дня живем в то время, о котором еще только позавчера, во вторник, мечтали как о самом высшем счастье. Ну, вот оно! Наши улицы с вечерними огнями, зазеленевшие деревья садов и парков, спокойное небо – это все победа, мир.
Вчера после десяти часов вечера, когда в городе начался салют и фейерверк, мы решили посмотреть его с крыши того дома, где в это время были. Это старинный высокий дом, с него хорошо и далеко виден город. И вот мы побежали на чердак, через слуховое окошко вылезли на деревянные мосточки и расположились на них около стеклянной будки. И вдруг на нас пахнуло чем-то таким, что показалось очень далеким, почти невероятным, неправдоподобным: ведь и эти мостки, и эта хрупкая стеклянная будочка со столиком и телефоном на нем – ведь это же был НП, все это было устроено для наблюдения во время воздушных и артиллерийских тревог.
Да, да, мы сами, те, кто сейчас взошел сюда, стояли на этой самой крыше, звонили по этому самому телефону в будочке, сообщая, куда ложатся снаряды и бомбы. Это было совсем недавно, но вчера, в первый день мира, окинув глазами все это военное хозяйство, один из товарищей удивленно произнес:
– Братцы… а ведь в самом деле когда-то были бомбежки…
И мы засмеялись от счастья: были, были, но нет и не будет. Мир!
– А это что такое? – спросил кто-то. На перильцах мостков висели огромные, с человеческий рост, щипцы.
– Да ведь это щипцы зажигалки хватать и сбрасывать…
– Вы с уважением ощупывайте их, как старое, но грозное оружье, – продекламировал кто-то с пафосом.
– Да разве мы ими пользовались? Мы ведь больше руками, ну – лопатой.
– А помните, один маленький мальчик рассказывал, как он зажигалку тушил? Плакал и шепеляво так говорил: «А я ее жа хвошт, жа хвошт и в пешок, в пешок…»
Мы засмеялись.
– А ведь это ужас! – воскликнул кто-то. – Ребенок, маленький, горящую бомбу руками, как кошку, за хвост!
– Не за хвост, а «жа хвошт».
И мы опять засмеялись. Какое счастье, что мы можем теперь вспоминать многое из прошлого не только с трепетом, болью и уважением, но даже с улыбкой, со смехом. Мы имеем право, именно мы, на эту улыбку, мы слишком мало улыбались тогда и слишком долго не смеялись…
А над Ленинградом рокотал салют – мы узнали по звуку, что это зенитки, – и миллионы разноцветных огней взлетали в небо и осыпались оттуда, и десятки прожекторов качались в его весенней синеве и то выхватывали из сумрака блещущую Адмиралтейскую иглу, то озаряли купола соборов, то пронизывали насквозь стеклянную вышку нашего объекта. Впрочем, это был уже не объект. Это снова был просто дом для людей, и полы и потолки вновь стали в нем полами и потолками, а не нижними и верхними перекрытиями, и окна стали снова окнами, полными уютного света, а не «световыми проемами», которые надлежало затемнять так тщательно, чтобы не только вражеский летчик света не заметил, но даже управхоз не придрался бы! Вновь вернулись к нам наши дома, наши жилища, наша обычная, простая человеческая жизнь, без бомб, снарядов, затемнения, – и это мир, это победа. Она всюду. Она и воздух, и жизнь, и сон, и улыбка – она все.
Мы вспоминали вчера так много, что и перечислить нельзя. Но главное – мы
Мне вспоминается, как во время второй блокадной зимы, в январе сорок третьего года, домохозяйки из нескольких домов на улице Рубинштейна пригласили меня к себе в красный уголок почитать стихи.
Мы собрались в первом этаже, в глубине помещения, потому что был обстрел и, кажется, одновременно и воздушная тревога с бомбами; мы называли такое «комбинашками». Женщины попросили почитать «Ленинградскую поэму», и я читала, а потом мы стали разговаривать обо всяких насущных бытовых делах, и так как я хорошо знала, как жила в первую, страшную блокадную зиму эта улица и ее люди, я спросила политорганизатора:
– Ну, а как у вас этой зимой – были прошлогодние смерти или нет?
Она энергично покачала головой и ответила: