туалетной комнате, а ты в будуаре. Только не зажигай света, окно выходит на дорогу, вдруг кто-то мимо пройдет и заинтересуется, чем это министерша занимается на старости лет». — «Хорошо, так и сделаем», — кивает Тумас с облегчением оттого, что Анна проявила инициативу.
Анна раздевается в желтом свете одинокой электрической лампочки в виде ландыша, висящей где-то в отдаленной высоте туалетной комнаты фру Боркман. Узкое зеркало на двери отражает Анну целиком — с головы до пят. Вот она распустила узел на затылке, тяжелые волосы струятся по спине и плечам, доходя до талии, в тусклом свете сверкает белое кружевное белье: панталоны до колен с ленточками и широкой резинкой на талии, строгий, сшитый по фигуре лиф, который она, предварительно отстегнув подвязки, державшие с помощью безыскусных пуговок темные шелковые чулки, расстегивает пуговица за пуговицей. Рубашка, украшенная широкими кружевами, чуть приталена и заканчивается вышитой каймой на высоте бедер. Теперь на Анне не осталось ничего, кроме украшений — обручальных колец, медальона на золотой цепочке и маленьких бриллиантовых сережек. Она стоит голая, молодое стройное тело четко отражается в зеркале, освещаемом лампой. Тонкие руки, запястья, округлые гладкие бедра, живот со следами трех беременностей. Обследование объективное, но эмоциональное, нельзя поддаться мгновенному ощущению нереальности. «Ночная рубашка», — произносит она вслух и натягивает фланелевую рубашку безо всяких изысков. Продуманный выбор, разумный. Целомудрие и безыскусная чистота поверх душевной бури. Не думать... может, помочиться? Да, это ей крайне необходимо. Ватерклозет министерши стоит на небольшом возвышении в торце туалетной комнаты. По бокам — блестящие латунные поручни.
Тумас разделся и сидит на краешке одного из обитых шелком стульев будуара. Мальчишеское тело, широкие плечи, жилистые руки, высокая грудная клетка, плоский живот без волос, кроме как на лобке — рыжеватый редкий кустик, худые ягодицы и длинные ноги. Ступни маленькие, с опрятными пальцами. Правое бедро чуть костлявее левого — детский полиомиелит. Он причесался, сделал аккуратный пробор и, чтобы успокоиться, зажег трубку. Но не успокоился. Дело в том, что ночная рубаха лежит в чемодане, а чемодан стоит на стуле в спальне. Он не может пойти в спальню голый, и в кальсонах и рубашке — или без нее — тоже нельзя: если Анна увидит его в таком одеянии, еще действующая магия белого вина наверняка испарится и все станет тривиальным. Вбежать в спальню, двумя прыжками добраться до постели и прикрыть наготу периной тоже не годится. Это было бы несовместимо с указаниями Анны. Он раздумывает, не одеться ли ему опять, войти, взять ночную рубаху, извиниться перед Анной, выйти, раздеться и надеть рубаху. Но подобные действия тоже разрушат зыбкое настроение.
Анна устроилась на пышной кровати. Она расчесывает, словно бы бесцельно, свои длинные волосы и тихо зовет Тума-са. Он тут же открывает дверь и входит — босой, но в длиннополом, наглухо застегнутом зимнем пальто.
Анна и Тумас беспомощны и беззащитны. Как внутренне — перед самими собою, так и внешне — перед величественным ложем, забитой вещами комнатой, перед утомительными переживаниями поездки, перед наготой, перед насильно выкорчеванным чувством вины. Все это надо преодолеть с помощью жестов и слов любви. Они пустились в рискованное путешествие. Пришли в движение загадочные силы. И сейчас, в это мгновенье, любовники достигли конечного пункта: она сидит на высокой расстеленной кровати, в простой ночной рубашке, со щеткой в правой руке, а он стоит у двери, босой, в поношенном зимнем пальто.
Комната освещается тремя источниками света: негасимыми весенними сумерками за тонкими занавесками на окнах, сонной лампой под потолком и трепещущими стеариновыми свечами на ночной тумбочке справа от кровати. Анна, возможно подавляя дрожь в голосе, велит ему снять пальто и говорит, что сейчас они оба залезут в постель и крепко обнимутся. Он послушно гасит свет, она задувает свечи на тумбочке, и вот они лежат под периной. Обнимаются, это не слишком удобно, но они обнимаются, и он гладит ее по волосам. Им наверняка трудно дышать, и между ними — бездна. Но ночной свет за тюлевыми занавесками неподвижен. Так что если они не закрыли глаза от страха, то отчетливо видят друг друга. Тумас просит Анну посмотреть на него: «Давай смотреть друг на друга, Анна». Она прижалась лицом к его плечу, пытается взглянуть на него — нелегко...
Они засыпают от истомленности душ и невысвобожденного страдания тел.
Вновь начинается дождь, успокаивающий, кроткий. Они засыпают не став ближе. Есть веская причина посочувствовать. Роли, которые они предназначили себе и друг другу, сыграть нельзя. Их единственный багаж состоит из ледяных замечаний, чувства греховности, вины перед близкими людьми. И, быть может, самого страшного: вины перед униженным Господом. Против всего этого у них оружия нет — они беззащитны.
Они спят, идет дождь. За окном — а поэтому и в комнате — темнеет. Он просыпается, тянется к ней, а она, обнимая его за талию, притворяется спящей. Открывает губы для поцелуя, но поцелуя не последовало, его голова тяжело опускается на подушку, он прерывисто дышит. Она лежит неподвижно, не тревожит его, сказать им нечего, потому что у них нет слов — это будет потом: сверкающие слова из романов, ибо все это обязательно должно быть великим и уникально-сверхъестественным. Она, возможно, думает, что ей следовало бы столкнуть с себя тяжелое горячее тело, которое вдавливает ее в мягкую постель, — следовало бы помыться. Но она не в силах побеспокоить его, разбудить. Она не шевелится, дышит едва слышно, по-прежнему обнимая его.
Тумас спит, как ребенок, — глубоко и беззвучно, рот открыт, от него пахнет сном и катаром желудка. Анну же бросает то в жар, то в холод, ей надо помочиться, между ног течет липкая жидкость, а от запаха спермы у нее к горлу подкатывает тошнота. Но она не осмеливается пошевелиться — не сейчас. Она заставляет себя продлить мгновение, защищаясь от ржавого ножа разочарования.
Добавить нечего, кроме разве что дождя на рассвете, тишины (даже птицы молчат), запаха чужой комнаты.
— Тумас!
— Да.
— Мне надо встать.
— Конечно.
— Подвинься чуточку.
Она садится, двумя руками откидывает всклокоченные волосы, лоб горит, щеки горят, но ей холодно. Тумас глубоко дышит.
— Я, пожалуй, еще посплю.
На это ответить нечего. Анна касается лица и плеча спящего. Потом встает и открывает дверь в выстуженную туалетную комнату министерши.
Когда она, более или менее приведя себя в порядок, возвращается в кровать, Тумаса там нет. Она сворачивается под тяжелой периной, да, чувствует она себя неважно, от живота к голове поднимается волна лихорадки. Анна лязгает зубами — «наверное, у меня температура».
Она закрывает глаза, но тут же снова их открывает — очевидно, она заснула. Тумас сидит на стуле возле двери совершенно одетый. Лицо белое как полотно, в глазах слезы.
— Я уезжаю. Пароход на Ондальснес уходит через два часа, в семь, по воскресеньям он отходит на час позже. Я прогуляюсь до гавани, это недалеко. Внизу в прихожей я нашел расписание с указанием отплытия и прибытия пароходов. «Оттерэй» по воскресеньям отходит в семь утра, часом позже, чем по будням. Потом я прямо пересяду на поезд. Он уходит в пять вечера. Это пассажирский поезд — останавливается на всех станциях. В Осло я буду не раньше утра понедельника. А там много вариантов, но я смогу быть в Стокгольме уже в семь вечера в понедельник и в девять — самое позднее — в Уппсале. Анна сидит в кровати, подобрав под себя колени, от нее пышет жаром, поэтому она сбросила перину и укуталась в просторную ночную рубаху. Глаза закрыты, щеки пылают.
— Не уезжай.
— Надо быть честным.
У нее перехватывает дыхание, глаза устремлены на него:
— Что ты имеешь в виду?
— То, что я сказал, — говорит Тумас, — я должен быть честным. К моему ужасу, я вижу, что не был честным.
— В чем проявлялась твоя нечестность? — спрашивает Анна, почти потеряв голос.
— Я должен был бы осознать свою ущербность. Должен был бы сказать тебе, что вся эта поездка — ошибка. Может, не для тебя, а для меня. Находиться в бегах мне не по силам. Я слишком серый.