— Завтра у нас много дел, — сказал Хильер. — Она, конечно, досидит на корабле до конца, до Саутгемптона. Вдовушка наша безутешная и лакомая. Я обо всем позабочусь. А сейчас — отдыхать.
На нее навалилась усталость, копившаяся весь вечер. Вечер и впрямь выдался довольно утомительным для всех троих; немудрено, что Алана не добудиться. Проснувшись же, он вспомнит, как ему снилось, что он убивает человека. Затем ему сообщат о смерти отца. Не лучшее начало солнечного утра на борту морского лайнера. Но утреннему известию милосердно предшествовало огромное черное море ночи. «Вот так», — сказал Хильер, нежно приподнимая Клару, и вынимая из-под нее покрывало, одеяло и верхнюю простыню. «Смертельно устала», — подтвердила она кивком и всхлипом. Хильер помог ей снять шелковый, расшитый драконами халатик. Под ним была черная ночная рубашка — без рукавов, с лямочками, хоть и не просвечивающая, но сводящая с ума. Нет, надо взять себя в руки: как-никак — дочь! Она плюхнулась на койку, разметав по сторонам волосы. Хильер придвинул стул, пересел на него и взял девушку за руку. Вскоре кисть ее начала выпадать — палец за пальцем. Безмятежность ее сна явилась наглядным подтверждением благонравных транквилизаторских способностей Хильера. Желания не было он разделся донага и осторожно лег рядом. Не пробуждаясь, она инстинктивно отодвинулась к переборке. Он лежал на самом краю койки, повернувшись спиной к Кларе.
Она чуть слышно всхлипнула во сне. Больше так — спиной к Кларе — продолжаться не может. Он повернулся и обнял ее, старательно избегая тех частей тела, где она могла предстать отнюдь не дочерью. И снова спящее тело откликнулось: она повернулась к Хильеру лицом, которое в конце концов упрятала ему под мышку, согревая легким дыханием его обнаженную грудь. Теперь он мог заснуть. Но спалось беспокойно. То его будил шум моря (такого еще не было), доносившийся сквозь приоткрытый иллюминатор, то какая-то жертва бессоницы принималась бродить по палубе и с кашлем раскуривать предутреннюю сигарету. Вот и Рист заглянул в каюту. Включил светильник у изголовья и, покачивая глазом, свисающим из пустой глазницы на гибком черенке, проговорил:
— Я от вас, сэр, в восторге, в самом что ни на есть восторге. Сэр, в котором часу прикажете утреннюю смерть?
Хильер жестом прогнал Риста (вместе со светильником), но тут на другую койку запрыгнул Корнпит- Феррерз, правда, какой-то совсем миниатюрный, и, взявшись за лацканы, как принято у парламентских старожилов, обратился к членам палаты общин:
— Мой достопочтенный друг красноречиво говорил о долге по отношению к стране в целом, но с точки зрения правительств долг состоит в первую очередь не в осуществлении правления, а в существовании как таковом
Хильер понял, что находится в палате общин, где поджидает члена парламента от своего округа, чтобы пожаловаться на тех, кто вместо премии уготовил ему смерть. На полу он обнаружил затейливую византийскую криптограмму. Расшифровав ее, он прочел: «Нравственность превыше всего», «Любовь и верность — Отчизне», «Преданность». Затем буквы снова смешались, и ничего больше разобрать не удалось. Вместо члена парламента Хильер увидел своего шефа и коллег — RF, VT, JBW, LJ. Возгласы возмущения. Под грохот салюта спикер заковылял к своему месту. Впереди него вышагивал булавоносец, позади плелся капеллан. «Я апеллирую к „прародительнице парламентов!“— воскликнул Хильер, „Приятель, здесь тебе не Апелляционный суд“,—сказал ему полицейский в фуражке с кокардой в виде опускной решетки. Хильера попросили вести себя прилично и относиться с уважением к серьезной законотворческой деятельности, тем более что вот-вот должно начаться обсуждение. В Хильера всаживали пулю за пулей, и иностранные туристы, игнорируя запреты, фотографировали его бьющееся, извивающееся тело. Он очнулся и увидел, что Клара пытается его успокоить. „Наверное, что-то приснилось“, — сказала она, отирая рукой пот с его лба. Руку она вытирала о верхнюю простыню. Море успокоилось. Стояло раннее, туманное утро. Член парламента… Что там по поводу члена…? В движениях рук, поглаживавших его тело, девичье любопытство мешалось с материнской нежностью. Видимо, она проснулась от его метаний. Рука ее пробиралась все ниже и ниже. Он остановил ее и подумал: „Мог ли я вообразить, мог ли когда-нибудь подумать, что стану ей мешать?“ Но рука, та самая, что переворачивала бесстрастные страницы стольких секс-книжек, проявляла настойчивую заинтересованность. То, чего она коснулась, было теплым, гладким, скорее игрушкой, чем рвущимся вперед монстром. „Нет, — сказал он, — не то. Там есть кое-что другое“. Огромный потогонный агрегат фаллического секса не интересовало, что сейчас не время и что это за девушка. Он осторожно показал ей Он давал, не требуя ничего взамен. Хильеру чудилось, что чьи-то возмущенные лица с потолка шепчут: „Некрофилия“, но с помощью собственной нежности он от них быстро избавился. Устлать ласками ее вхождение в мир избавления и восторга, упредить какого-нибудь хама, циника или эгоиста, способного все безнадежно испортить, — это ли не благодарная миссия для почти что отца? То, что он делал, было актом любви.
Но разве она не была уже наполовину развращена собственным любопытством? И когда после первого крещения она попросила чего-нибудь еще, двигала ею не жажда наслаждения, а тяга к познанию, жадность поскрипывающего карандаша, составляющего инвентарную опись. А это что такое? А вот это? А как еще можно? Перечисленные в атласе названия ей хотелось превратить в осязаемую, поддающуюся фотографированию плоть заграничного путешествия. Но Хильер сказал, что ей надо еще немного поспать, ведь подниматься придется рано: до того как они сойдут в Стамбуле, предстоит сделать множество вещей. Он подарил ей еще одно наслаждение, остановившись на границе, переступив которую, она разбудила бы криком всех соседей. После этого она заснула. Юное упругое тело было покрыто красными пятнами, черные волосы слиплись от пота. Хильер устало взглянул на часы — 6.20. В семь она его растолкала и потребовала то, чего давать ему совсем не хотелось. Некоторое время он еще продержался, но бежали минуты, страсть закипала, уздечка натягивалась — и, закусив удила, он перешел к фаллическому просвещению. И она перестала быть Кларой. Голова его сделалась ясной, нежность исчезла, словно безбилетный пассажир при виде контролера; он смог сказать себе: «Девственниц не осталось; пони и учительницы гимнастики, чем вы там смущенно занимаетесь? Дефлорацией. Со смехом обесцениваете некогда величественный, священный, замешанный на мучении ритуал». В коридоре зазвенели подносы с чаем. Он успел прикрыть ей рот, заглушив вопль оргазма, и, выйдя, добрался до своего, гораздо более скромного. И тотчас окунулся в прозу утра: запер дверь от разносящего чай стюарда, разжег сигару, сказал ей, чтобы накрылась и, как только опустеет коридор, пробиралась в свою каюту. Любовь… Как насчет любви?
— Вы, наверное, считаете, что у меня слишком маленькая грудь? — сказала она.
— Нет-нет, замечательная.
Надевая ночную рубашку и халат, она прямо-таки вся светилась от детского самодовольства.
— А утро обязательно должно начинаться с этого отвратительного дыма? — спросила она.
— Боюсь, что да. Старая привычка.
— Старая привычка, — произнесла она, кивая. — Старая. Жаль, что надо ждать до старости, чтобы чему-то научиться. Вы многое умеете.
— Это умеет любой взрослый мужчина.
— В школе лопнут от зависти, когда я расскажу. Она снова улеглась на койку, подложив руки под голову.
— Они ведь только болтают про это. Обсуждают то, что в книгах вычитают. Нет, я просто умираю от нетерпения!
Хильер был уязвлен. Не дожидаясь урочного часа, он щедро плеснул себе «Олд морталити» с тепловатой содовой. В названии, глядевшем на него с бутылки, казалось, отражался он сам[151]. Клара снисходительно покосилась: тоже, конечно, дурная привычка, но хоть не чадит, как сигара.
— А про что расскажете раньше — про смерть отца или про любовника?
Лицо ее болезненно скривилось.
— Зачем вы так, грубо и жестоко? Действительно, зачем?
— Простите, — сказал Хильер. — Я и в самом деле многое знаю, но забыл я еще больше. Забыл бесстрастность молодости, о которой вы мне напомнили. Этакая бесстрастность сельского жеребца. Знаете,