Кто-то, стуча ногами, как лошадь, пробежал сейчас как раз над моей головой… Должно быть, шафер. Оркестр гремит…'
И все это в условиях денной и нощной заботы о куске хлеба. Не для себя, нет. Сам он долгие годы ходил в затрепанном сюртучишке. В октябре 1885 года Чехов пишет: 'Аллаху только известно, как трудно мне балансировать и как легко мне сорваться и потерять равновесие. Заработай я в будущем месяце 20-30 -ю рублями меньше, и, мне кажется, баланс пойдет к черту, я запутаюсь…' И баланс летел к черту весьма часто. То заработки были не те, что ожидал, то они задерживались редакторами по неведомой причине. Осенью 1885 года, надо уезжать с дачи, но нечем расплатиться — 'Петербургская газета' не высылает причитающиеся Чехову деньги. Он пишет: 'Дождь порет во все лопатки. Бррр!.. Чтобы уйти из-под этого серого облачного свода в тепло и цивилизацию Москвы, мне нужно minimum 200 руб., а в кармане один талер — только… Весна, где ты?!' 'Писанье, — признается Чехов брату в 1883 году, — кроме дерганья, ничего не дает мне. 100 рублей, которые я получаю в месяц, уходят в утробу и нет сил переменить свой серенький неприличный сюртук на что-либо менее ветхое'. А вот письмо 1886 года, когда Чеховы перебрались на самую лучшую свою квартиру — в дом Корнеева на Садовой-Кудринской: 'Работы от утра до ночи, а толку мало… Денег — кот наплакал… Не знаю, как у Зола и Щедрина, но у меня угарно и холодно…
Денег, повторяю, меньше, чем стихотворного таланта. Получки начнутся только с 1-го окт[ября], а пока хожу на паперть и прошу взаймы… Пишу много и долго, но мечусь, как угорелый: начинаю одно, не кончив другое… Докторскую вывеску не велю вывешивать до сих пор, а все-таки лечить приходится! Бррр…
Боюсь тифа!
Понемножку болею и мало-помалу обращаюсь в стрекозиные мощи. Если я умру раньше Вас, то шкаф благоволите выдать моим прямым наследникам, которые на его полки положат свои зубы'.
Конечно, тут что ни строчка, то шутка. Но… 'Понемножку болею…' И это подлежит расшифровке. Первые явные признаки туберкулеза легких проявились у Антона Павловича в 1884 году. 'Вот уже три дня прошло, — пишет он 10 декабря, — как у меня ни к селу, ни к городу идет кровь горлом… Причина сидит, вероятно, в лопнувшем сосудике'. Знал ли он, что с ним происходит? Верил ли сам в версию о лопнувшем сосудике? Вот новый приступ кровохарканья. Чехов пишет 6 апреля 1886 года: 'Я болен. Кровохарканье и слаб… Не пишу… Если завтра не сяду писать, то простите: не пришлю рассказа к Пасхе… Надо бы на юг ехать, да денег нет…
Боюсь подвергать себя зондировке коллег… Вдруг откроют что-нибудь вроде удлиненного выдыхания или притупления!.. Мне сдается, что у меня виноваты не так легкие, как горло… Лихорадки нет'.
Удивительный человеческий документ! Знал, конечно, знал! К чему бы иначе поминать о юге? Но что было ему делать с этим знанием, ему — врачу, который очень хорошо представлял, что сулило это заболевание? Да, юг, нужно было ехать на юг, но ведь денег на юг действительно не было! В октябре 1885 года, отвечая на приглашение Лейкина приехать в Петербург, Чехов писал: 'Благодаря тому, что я живу большой семьей, у меня никогда не бывает на руках свободной десятирублевки, а на поездку, самую некомфортабельную и нищенскую, потребно minimum 50 рублей. Где же мне взять эти деньги? Выжимать из семьи я не умею, да и не нахожу это возможным…' Это — о деловой поездке в Петербург.
Какой же выход? В марте 1886 года Чехов направил брату Николаю удивительное по проникновенности и глубине письмо, письмо о нравственных началах жизни человека, о воспитанности, о таланте и великой ответственности за этот редкий дар. В письме этом Чехов развивает, в частности, мысль, так сказать, о двух стадиях утраты человеком порядочности. Человек в силу своей слабости может поступить дурно, но если он не перестал быть порядочным человеком, он понимает, что делает худо, и именно поэтому стремится как-то оправдать свои некрасивые дела. 'Пропадет порядочность, — пишет Чехов, — ну тогда другое дело: помиришься и перестанешь чувствовать ложь…' И вот, чтобы иллюстрировать эти свои мысли не только поведением Николая, Чехов упоминает и о своем гипотетическом поступке. 'Брось я сейчас семью на произвол судьбы, — пишет он, — я старался бы найти себе извинение в характере матери, в кровохарканье и проч.'. Что же, извинения эти были бы в порядке вещей. Такова уж натура человеческая, — замечает Чехов. Так, по-своему и поступает Николай, но, оставаясь в душе порядочным человеком, не может не чувствовать себя на ложной почве. И потому ищет оправдание, как вынужден был бы искать оправдание он сам — Чехов, если бы тоже вступил на ложную почву, если бы бросил семью.
Иначе говоря, конечно, можно было бы начать самостоятельную жизнь, как это сделали старшие братья, и тогда в отличие от них к Чехову с его талантом и работоспособностью пришел бы достаток, а возможно и здоровье. Но зачем ему и достаток, и здоровье, если они куплены ценой отступничества, если во имя этого нужно оставить на произвол судьбы семью, вступить 'на ложную почву'?
Так рождалась версия о 'лопнувшем сосудике', версия, в которую Чехов заставлял верить не только окружающих, но и самого себя.
В его положении это, видимо, и было высшим проявлением мужества.
Непростым оказывается внутренний мир начинающего писателя, если пристально вглядеться в него. Но разглядеть эту сложность было очень нелегко, и она так и осталась неведома подавляющему большинству его друзей и близких.
Может быть, самым поразительным в этом человеке была та легкость, та непринужденность, то изящество, с которым он вершил свой трудовой подвиг и нес свой крест. Он никогда не производил впечатления человека, порабощенного непомерной работой, отрекшегося от себя во имя долга. Вспомним вечные жалобы Александра на его занятость, на 'аспидную работу', его постоянную мину замученного человека. Человека, которого не понимают, которому не сочувствуют. Что же касается Чехова, то все знали его как человека общительного, жизнерадостного и веселого, неистощимого на забавные выдумки и шутки. В доме у них людно, атмосфера непринужденная и сердечная. Чехов всегда доступен, легко ведет те самые разговоры о медицине и о литературе, о которых с досадой упоминает в своем письме. А иногда и покучивает с братьями и приятелями. Что делать, любил погулять, в чем и признавался еще в 1877 году. 'А я, — писал он из Таганрога М. М. Чехову, — люблю всевозможные гульбища, русские гульбища, сопряженные с плясками, с танцами, с винопийством'. На свадьбах был лихим шафером.
Как же было разглядеть этот его глубоко запрятанный, взнузданный и стреноженный мир сложных душевных переживаний? Вот он и казался этаким беззаботным весельчаком и забавником. Почти всем, хотя были и исключения. И тут прежде всего следует упомянуть об И. Е. Репине, которому при первой же их встрече в 1884 году удалось уловить существеннейшие особенности чеховской натуры.
'Топкий, неумолимый, чисто русский анализ, — писал Репин, — преобладал в его глазах над всем выражением лица. Враг сантиментов и выспренних увлечений, он, казалось, держал себя в мундштуке холодной иронии и с удовольствием чувствовал на себе кольчугу мужества'.
'С удовольствием чувствовал на себе кольчугу мужества' — право же, трудно точнее определить одну из характернейших особенностей этого удивительного человека.
Чеховская скромность и сдержанность, умение работать, никак не афишируя свой труд, определили характерные особенности и тех мемуарных материалов, которыми мы располагаем. Коротко эта особенность сводится к тому, что товарищи Чехова по университету, по сути дела, ничего не знали о его литературной деятельности, а соратники по периодической прессе и редакторы — о его студенческих делах. В воспоминаниях беллетриста Л. С. Лазарева-Грузинского приводятся слова Чехова по этому поводу. 'Вы знаете, — говорил Антон Павлович, — я окончил Московский университет. В университете я начал работать в журналах с первого курса; пока я учился, я успел напечатать сотни рассказов под псевдонимом 'А. Чехонте', который, как вы видите, очень похож на мою фамилию. И решительно никто из моих товарищей по университету не знал, что 'А. Чехонте' — я, никто из них этим не интересовался. Знали, что я пишу где-то что-то, и баста. До моих писаний никому не было дела'.
Свидетельство Лазарева-Грузинского более чем подтверждается словами самого Чехова. В письмо к Д. В. Григоровичу 1886 года, к которому мы будем не раз обращаться, он писал: 'Все мои близкие всегда относились снисходительно к моему авторству и не переставали дружески советовать мне не менять настоящее дело на бумагомаранье. У меня в Москве сотни знакомых, между ними десятка два пишущих, и я не могу припомнить ни одного, который читал бы меня или видел во мне художника'.
Не правда ли, это кажется малоправдоподобным и очень похоже на преувеличение? Но вот