После похорон, чтобы всем как-то встряхнуться, Чехов везет свою семью в Ахтырку, потом неделю живет на даче и уезжает, думая побывать за границей, куда его звал Суворин. Но в Одессе гастролировал Малый театр, Ленский приглашал туда, и Чехов, изменив маршрут, едет в Одессу. Прожив 12 дней в Одессе, вновь отправляется в путь. С парохода 'Ольга' пишет 16 июля Ивану Павловичу: 'Я еду в Ялту и положительно не знаю, зачем я туда еду. Надо ехать и в Тироль, и в Константинополь, и в Сумы; все страны света перепутались у меня в голове, фантазия кишмя кишит городами, и я не знаю, на чем остановить свой выбор. А тут еще лень, нежелание ехать куда бы то ни было, равнодушие и банкротство… Живу машинально, не рассуждая'.
В Ялте многочисленные знакомые не дают работать, настроение не улучшается. Тоскует по семье, по Линтваревым. 'Я скучаю по Луке, — пишет он Марии Павловне. — Во время бури у берега камни и камешки с треском, толкая друг дружку, катаются то сюда, то туда — их раскатистый шум напоминает мне смех Наталии Михайловны; гуденье волн похоже на пение симпатичного доктора. По целым часам я просиживаю на берегу, жадно прислушиваюсь к звукам и воображаю себя на Луке'.
11 августа 1889 года Чехов вернулся на дачу, а 5 сентября он уже в Москве. Начинается срочная работа по подготовке 'Скучной истории' для печати, по освобождению ее от всего того, что Чехов считал привнесенным летним тяжелым настроением.
К сожалению, мы не знаем, в чем состояла эта работа, какие изменения претерпела повесть в начале сентября 1889 года. Несомненно, однако, что и в окончательной редакции она полна личных переживаний писателя.
Чехов обратился в 'Скучной истории' к хорошо знакомому ему материалу. Впечатления студенческих лет, последующие размышления о студенческой среде и профессуре Московского университета были использованы в повести с наибольшей полнотой и глубиной. Личные мотивы этим не исчерпываются. В рассуждениях Николая Степановича о науке, о театре, о том, является ли он школой жизни, о современной литературе, в которой не ощущается чувства 'личной свободы', о характере научных и критических статей, о самонадеянности и грубости их авторов — во всем этом нетрудно уловить отголоски чеховских мыслей, разбросанных по его письмам. Мало того, в повести есть непосредственная перекличка с интимными, личными переживаниями писателя.
Вот Николай Степанович размышляет о том, что произойдет, если он даст себя осмотреть своим коллегам-врачам, рисует себе картину этого осмотра и приходит к заключению, что это может лишить его последней надежды. 'У кого нет надежд? — размышляет профессор. — Теперь, когда я сам ставлю себе диагноз и сам лечу себя, временами я надеюсь, что меня обманывает мое невежество, что я ошибаюсь…' Это прямое развитие аналогичных мыслей Антона Павловича, прямо высказанных им в одном из его писем. Николай Степанович решает ехать в Харьков. 'В Харьков ехать, так в Харьков, — думает профессор. — К тому же в последнее время я так оравнодушел ко всему, что мне положительно все равно, куда ни ехать, в Харьков, в Париж ли, или в Бердичев'. Это звучит как прямая цитата из писем Чехова, написанных после смерти брата.
Суворин, с которым Антон Павлович чаще всего делился своими сокровенными мыслями, сразу уловил их в рассуждениях Николая Степановича и, видимо, на этом основании заключил, что Чехов в новом своем произведении выступает прежде всего как публицист, что цель его состоит в том, чтобы утвердить эти свои мысли и соображения новым произведением. Чехов, плохо скрывая раздражение, решительно отверг такое плоское и примитивное толкование 'Скучной истории'. Смысл чеховского ответа состоял в том, что суть дела не в тех или иных мнениях профессора, которые сами по себе переменчивы и неновы. 'Я вовсе не имел претензии ошеломить Вас своими удивительными взглядами на театр, литературу и проч.; мне только хотелось воспользоваться своими знаниями и изобразить тот заколдованный круг, попав в который добрый и умный человек при всем своем желании принимать от бога жизнь такою, какая она есть, и мыслить о всех по-христиански, волей-неволей ропщет, брюзжит, как раб, и бранит людей даже в те минуты, когда принуждает себя отзываться о них хорошо. Хочет вступиться за студентов, но кроме лицемерия и жителевской ругани ничего не выходит…'
Таким образом, личные наблюдения, мысли, переживания — все это лишь используемый художником запас знаний. В 'Скучной истории', действительно полной личных душевных терзаний, отчетливо проявилось умение Чехова выбросить самого себя за борт, подняться над своими личными переживаниями, взглянуть и на них с 'высшей точки зрения'.
С наибольшей полнотой личное, чеховское, воплощено в жизненной философии профессора. Николай Степанович прожил свою жизнь, казалось бы, совершенно безупречно. Он был и остается безгранично предан науке и в этом смысле мог бы быть признан подлинно положительным чеховским героем, человеком того же разряда, что и Пржевальский, которого Чехов совсем недавно восславил в своем панегирике, утверждая, что такие подвижники олицетворяют собой 'высшую нравственную силу'. В самом деле, заканчивая свою жизнь, профессор все еще верит, что 'наука — самое важное, самое прекрасное и нужное в жизни человека, что она всегда была и будет высшим проявлением любви, и что только ею одною человек победит природу и себя'.
Жизнь Николая Степановича является воплощением и другого близкого Чехову нравственного принципа. Всю жизнь профессор был добр, покладист и снисходителен к людям. Весьма последовательно исповедуя идею всеобщей любви, он улавливает глубинные основы этой философии, полагая, что 'добродетель и чистота мало отличаются от порока, если они не свободны от злого чувства'. Николай Степанович близок Чехову и тогда, когда, определяя свои самые сокровенные желания, признается сам себе, что раньше всего он хочет, чтобы 'наши жены, дети, друзья, ученики любили в нас не имя, не фирму и не ярлык, а обыкновенных людей'. Таким образом, профессор, казалось бы, имеет все основания считать свою жизнь 'красивой, талантливо сделанной композицией'. Но в том-то и состоит драма, которую рассказывает нам Чехов, что Николай Степанович под конец жизни убеждается, что он портит свой финал.
Сам профессор полагает, — драма состоит в том, что им овладели злые мысли, которые в прах развеяли его жизненную философию, в справедливость которой он, однако, продолжает верить. 'Самое лучшее и самое святое право королей, — говорит он Кате, — это право помилования. И я всегда чувствовал себя королем, так как безгранично пользовался этим правом. Я никогда не судил, был снисходителен, охотно прощал всех направо и налево. Где другие протестовали и возмущались, там я только советовал и убеждал… Но теперь уже я не король. Во мне происходит нечто такое, что прилично только рабам: в голове моей день и ночь бродят злые мысли, а в душе свили себе гнездо чувства, каких я не знал раньше. Я и ненавижу, и презираю, и негодую, и возмущаюсь, и боюсь'.
Стараясь понять, что же с ним происходит, Николай Степанович мучительно думает: 'Разве мир стал хуже, а я лучше, или раньше я был слеп и равнодушен?' У Кати на сей счет нет сомнений — она твердо убеждена, что просто у Николая Степановича наконец-то открылись глаза. Действительно, он многое впервые увидел в настоящем свете. Теперь он остро улавливает окружающую его ложь и фальшь, так похожую на ту, что отравила жизнь героям 'Именин'. Видит, как фальшивы нелепые церемонии и дома и в его отношениях с коллегами. Вот обед. 'На лице у жены торжественность, напускная важность… Лиза отрывисто хохочет и щурит глаза'. Приходит товарищ по университету. 'Первым делом, — рассказывает Николай Степанович, — мы стараемся показать друг другу, что мы оба необыкновенно вежливы и очень рады видеть друг друга. Я усаживаю его в кресло, а он усаживает меня; при этом мы осторожно поглаживаем друг друга по талиям, касаемся пуговиц, и похоже на то, как будто мы ощупываем друг друга и боимся обжечься. Оба смеемся, хотя не говорим ничего смешного'. Такие же церемонии и при прощании. Когда швейцар открывает дверь, 'товарищ уверяет меня, что я простужусь, а я делаю вид, что готов идти за ним даже на улицу. И когда, наконец, я возвращаюсь к себе в кабинет, лицо мое все еще продолжает улыбаться, должно быть, по инерции'. Это совсем как у Ольги Михайловны ('Именины').
Человек, прозревающий окружающую его ложь накануне своего смертного часа, — еще современники обратили внимание, что это очень похоже на то положение, в котором оказывается Иван Ильич, герой рассказа Л. Толстого 'Смерть Ивана Ильича'. Однако, как и всегда у Чехова, такая близость означала вовсе не подражание, а, напротив, акт творческого самоопределения и одновременно творческого соревнования. Обращение в 'Скучной истории' к толстовской ситуации, как и к гаршинской в 'Припадке', свидетельствовало о подчеркнутом стремлении писателя пойти в исследовании данной проблемы дальше своих предшественников, означало желание вникнуть в нее глубже, всмотреться пристальнее, решить