логических построений, основанных на вере не в человека, а в идею насилия. Дуэль лишь обнажает это его поражение. Именно здесь, после нравственного возрождения Лаевского, его примирения с Надеждой Федоровной, становится очевидно, что последовательность и непреклонность фон Корена преступны. В самом деле, ведь только внезапный окрик дьякона спасает его от убийства. Заключительная глава лишь фиксирует поражение зоолога, а вместе с тем и крушение его философских построений.

'Дуэль' явилась началом предпринятого Чеховым в девяностые годы фронтального смотра идейного достояния своих современников. Выводы были достаточно грустными. Писатель, несомненно, солидарен с Лаевским, когда тот, проводив фон Корена и еще раз взвесив пережитое, приходит к заключению: 'Никто не знает настоящей правды', то есть никто не знает бесспорных ответов на жгучие вопросы жизни. Но жизнь идет и идет вперед. Люди упорны и настойчивы. Лодку, на которой плывет фон Корен к стоящему на рейде пароходу, волны отбрасывают и отбрасывают назад. И все же она будет идти вперед, пока гребцы не достигнут цели. Так, думает Лаевский, и люди, которых, несмотря на все ошибки, неуклонно ведет вперед 'жажда правды и упрямая воля'. Эти слова и явились главным философским выводом, к которому Чехов стремился привести своих читателей.

В 'Дуэли' писатель обращался, по сути дела, к тем же вопросам, которые волновали его и на каторге, и тогда, когда он писал рассказ 'Бабы'. Как показала повесть, нравы, господствующие среди интеллигенции, мало чем отличались от морали в иных слоях русского общества.

Фон Корен требует репрессивных мер для Лаевского и его сожительницы, как и для людей, им подобных, потому, что они отклоняются от нормы. Но как понимает он эту норму? 'То, что девки душат своих незаконно прижитых детей и идут на каторгу, и что Анна Каренина бросилась под поезд, и что в деревнях мажут ворота дегтем' — все это кажется естественным зоологу. 'Это, братец, — заявляет он, — единственное, что уцелело от естественного подбора, и не будь этой темной силы… человечество выродилось бы в два года'. И он предлагает дополнить эту темную силу сознательной борьбой с людьми, отклоняющимися от нормы, обезвреживая, то есть, как он сам поясняет, уничтожая их. Намного ли это отличается от убеждений Матвея Саввича и Дюди, от принципиальных устоев Сахалина? А чем отличается от того же Дюди добрейшая Мария Константиновна, которая искренне убеждена, что это Надежда Федоровна погубила молодость Лаевского, так как 'всегда виноваты женщины'? Похожа на них и кухарка Ольга, которая живет с законным мужем и поэтому считает себя лучше и выше Надежды Федоровны. В результате получается, что солдатка Машенька ('Бабы') и Надежда Федоровна, читавшая Спенсера, оказываются одинаково бесправными и беззащитными.

Кто же должен нести ответственность за эти нравы? Конечно, сами люди, считает Чехов. Каждый должен осознать меру личной ответственности. К этой мысли и приходит Лаевский в судную ночь. 'Доброта и великодушие Самойленка так же мало спасительны, — заключает он, — как смешливость дьякона или ненависть фон Корена. Спасения надо искать только в себе самом, а если не найдешь, то к чему терять время, надо убить себя, вот и все…' Этот вывод был настолько важен для Чехова, что несколько позже он вновь повторил его, на этот раз в публицистической статье, повторил с предельной определенностью и жесткостью.

Публикация 'Дуэли' несколько затянулась. Писатель сам просил подождать, пока он не вернется с дачи в Москву, чтобы регулярно читать корректуру. Затянулась и потому, что 'Дуэль' в 'Новом времени' печаталась небольшими кусочками. В результате последняя главка увидела свет лишь 27 ноября. И вот буквально вслед за этой публикацией — 7 декабря, там же — в 'Новом времени', Чехов помещает фельетон 'В Москве', представляющий собой острую сатиру, направленную против 'московских Гамлетов' — людей, которые жили той же жизнью, что Лаевский.

Перечислив неприглядные особенности своей жизни — собирательные черты 'московских Гамлетов', — герой этого памфлета приходит к весьма трезвой самооценке.

'А между тем ведь я мог бы учиться и знать все; если бы я совлек с себя азиата, то мог бы изучить и полюбить европейскую культуру, торговлю, ремесла, сельское хозяйство, литературу, музыку, живопись, архитектуру, гигиену; я мог бы строить в Москве отличные мостовые, торговать с Китаем и Персией, уменьшить процент смертности, бороться с невежеством, развратом и со всякою мерзостью, которая так мешает нам жить; я бы мог быть скромным, приветливым, веселым, радушным; я бы мог искренно радоваться всякому чужому успеху, так как всякий, даже маленький, успех есть уже шаг к счастью и к правде.

Да, я мог бы! Мог бы! Но я гнилая тряпка, дрянь, кислятина, я московский Гамлет. Тащите меня на Ваганьково!'

В заключение 'московский Гамлет' вспоминает услышанный им как-то совет:

'- Возьмите вы кусок телефонной проволоки, и повесьтесь вы на первом попавшемся телеграфном столбе! Больше вам ничего не остается делать'.

Видимо, Чехов все же опасался, что нарисованное им духовное возрождение Лаевского может быть истолковано 'московскими Гамлетами' в свою пользу, стать дополнительным аргументом для оправдания их неприглядной жизни. Фельетон полностью исключал такую возможность.

В Москву с дачи возвратились в первых числах сентября. Началась московская жизнь, которая кажется Чехову на этот раз особенно тягостной. Это чувство глубокой неудовлетворенности Антон Павлович с горечью высказал 19 октября 1891 года: 'Ах, подруженьки, — писал он, — как скучно! Если я врач, то мне нужны больные и больницы; если я литератор, то мне нужно жить среди народа, а не на Малой Дмитровке, с мангусом. Нужен хоть кусочек общественной и политической жизни, хоть маленький кусочек, а эта жизнь в четырех стенах без природы, без людей, без отечества, без здоровья и аппетита — это не жизнь…'

Здоровье не радовало. Особенно трудно пришлось Чехову в ноябре месяце, когда он тяжело переболел, как он думал, инфлюэнцей. 18 ноября он писал: 'Я продолжаю тупеть, дуреть, равнодушеть, чахнуть и кашлять и уже начинаю подумывать, что мое здоровье не вернется к прежнему своему состоянию. Впрочем, все от бога. Лечение и заботы о своем физическом существовании внушают мне что-то близкое к отвращению. Лечиться я не буду. Воды и хину принимать буду, но выслушивать себя не позволю'. Это новое упоминание о прослушивании не было случайно. К каким катастрофическим последствиям может привести его заболевание, Чехову напомнила смерть тетушки Федосии Яковлевны Долженко. В семье Чеховых это была очередная жертва чахотки.

Однако, как всегда в таких случаях, Антон Павлович не позволил мрачным мыслям овладеть его сознанием. Болезнь не мешает ему все активнее включаться в ту самую общественную деятельность, на отсутствие которой он жаловался 19 октября.

Неурожайное лето 1891 года больно ударило по нищему, закабаленному русскому крестьянству. Уже к осени стало ясно, что ряду губерний недород грозит вымиранием.

Народное бедствие всколыхнуло передовую русскую общественность. Преодолевая сопротивление царских властей, многие пытались организовать посильную помощь голодающим. Включился в эту работу и Чехов. Он принимает участие в сборе средств, выезжает в Нижегородскую и Воронежскую губернии, ведет по вопросам помощи голодающим оживленную переписку, внимательно наблюдает за всем происходящим в стране. В октябре гневно откликается на решение правительства, запрещавшее частную инициативу оказания помощи голодающим. В то же время восторженно отзывается о деятельности Толстого. 11 декабря 1891 года Антон Павлович пишет: 'Толстой-то, Толстой! Это, по нынешним временам, не человек, а человечище, Юпитер. В 'Сборник' он дал статью насчет столовых, и вся эта статья состоит из советов и практических указаний, до такой степени дельных, простых и разумных, что… статья эта должна быть напечатана не в 'Сборнике', а в 'Правительственном вестнике'. А несколько раньше, рассказывая о ходе дел, о том, что частная инициатива была подрезана правительством в самом начале, пишет: 'Все повесили носы, пали духом; кто озлился, а кто просто омыл руки. Надо иметь смелость и авторитет Толстого, чтобы идти наперекор всяким запрещениям и настроениям и делать то, что велит долг'.

Так поступал и Чехов, поступал, явно не считаясь со своим здоровьем. Во время поездки по Нижегородской губернии в январе 1892 года попал в метель и сильно простудился. Вернулся в Москву совершенно больным и, не успев как следует поправиться, вновь поехал, на этот раз в Воронежскую губернию.

Записная книжка Чехова этого времени сохранила заметки, свидетельствующие, что во время поездок он самым тщательным образом изучал положение дел на местах. Вот одна из записей: 'В октябре приходили… по 400 ч-к с просьбой о пособии. Муж, жена, мать, 5 детей ели 5 дней похлебку из лебеды. Не

Вы читаете Чехов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату