своими светлыми сторонами. Он понимал талантливость и незаурядность старика Песоцкого, очарование неброской красоты Тани. Болезнь убила все это, заменив мысли о людях мыслями о нем самом, о его величии, о ничтожестве окружающего его людского стада. И теперь, поправившись, он не замечает роскошных цветов, и угрюмые сосны уже 'не шептались, а стояли неподвижные и немые, точно не узнавали его'. Присутствие людей, которых он прежде любил, только раздражает Коврина, будто только сейчас он до конца проникся мыслью монаха об их стадности и мизерности. Иллюзия избранничества ушла вместе с болезнью, а любовь к жизни и людям оказалась убита.
Бромистыми препаратами? Или Черным монахом? А может быть, произошло это потому, что мир одинаково мертв, а люди вызывают только раздражение равно и у того, кто вообразил себя избранником божьим, и у заскорузлого озлобленного обывателя? Ведь для того и другого мир замыкается в нем самом.
Так или иначе, но в конце, когда Коврин вновь услышал серенаду Брага и ему опять явился монах с упреками и новыми искушениями, он, умирая, думал уже не об избранничестве, а 'звал Таню, звал большой сад с роскошными цветами, обрызганными росой, звал парк, сосны с мохнатыми корнями, ржаное поле, свою чудесную науку, свою молодость, смелость, радость, звал жизнь, которая была так прекрасна'.
В свое время Г. А. Бялый, говоря о группе чеховских произведений, в том числе о рассказе 'Черный монах', утверждал, что в них 'ненормальной оказывается сама норма современных жизненных отношений, а не ее нарушение'. Эта мысль действительно лежит в основе многих рассказов Чехова, написанных и до и после 'Черного монаха'. Но в том-то и отличие чудесной философской баллады Чехова, что в ней он говорит не столько о противоестественности традиционного понимания нормы жизненных отношений, как это он делал, например, в 'Палате № 6', сколько утверждает свою, близкую ему норму человеческого бытия — поэзию созидательного, вдохновенного труда, открывающего человеку радость общения с людьми и природой, ту поэзию, которая таится и в беспокойном труде ученого, и в треволнениях людей мичуринского склада — всех творческих людей. К такой жизни и будут приходить Никитин и многие другие герои последующих произведений Чехова.
'Черный монах' был первой реализацией томивших писателя 'жизнерадостных сюжетов', жизнерадостных в чеховском понимании этого слова, жизнерадостных по своей философской основе, по взгляду писателя на жизнь, на возможности человека. С наибольшей широтой этот взгляд на мир будет высказан Чеховым в рассказе 'Студент', опубликованном в апреле 1894 года.
На четырех страничках этого удивительного произведения писатель показывает, как случайная встреча у костра с простыми женщинами-крестьянками резко меняет настроение героя. Только что под влиянием сумрака и внезапно повеявшего холода — будто на смену ранней весне вновь пришла зима — студентом духовной академии Великопольским овладели тяжелые мысли. Ему казалось, 'что точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре, и что при них была точно такая же лютая бедность, голод; такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета, — все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше'.
Но вот, подойдя погреться у костра, он рассказал женщинам евангельскую легенду и увидел, что они глубоко сопереживают той драме, которая произошла, по этой легенде, девятнадцать веков назад. И студенту показалось, что при этом живая связь веков обнажилась, 'что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой'. И когда он шел домой, он уже не думал ни о холодном ветре, ни о сгущающейся тьме, ни о нищенской обстановке в доме своего отца, а думал о том, 'что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле; и чувство молодости, здоровья, силы, — ему было только 22 года, — и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла'.
Писатель высоко ценил свой рассказ 'Студент'. И это понятно. Обозначенная в этой лирико- философской миниатюре тема любви к жизни и сладкого ожидания счастья с годами будет приобретать все большее значение в творчестве Чехова, звучать все увереннее и настойчивее в его произведениях. Весьма знаменательно также, что мысли о торжестве правды и грядущем счастье были подсказаны герою общением с людьми из народа. Не с избранником-провидцем, а с простыми, безграмотными деревенскими бабами. Это зерно еще одной, важнейшей особенности последующего чеховского творчества.
Новые — 'жизнерадостные сюжеты' были логическим результатом творческого развития писателя и одновременно, как чуткий барометр, отражали те общественные перемены, которые происходили в это время в России. Писатель шел в ногу со своим временем. Это прекрасно показывает уже упоминавшееся письмо Чехова от 16 марта 1894 года.
Рассказав о том, как он освободился от гипнотического влияния толстовской философии, Чехов тут же писал, что ему вообще надоели всяческие рассуждения, а таких свистунов, как Макс Нордау (модный тогда философ, вещавший о вырождении и закате европейской цивилизации), он читает 'просто с отвращением'. 'Лихорадящим больным есть не хочется, — продолжал Чехов, — но чего-то хочется, и они это свое неопределенное желание выражают так: 'чего-нибудь кисленького'. Так и мне хочется чего-то кисленького. И это не случайно, так как точно такое же настроение я замечаю кругом. Похоже, будто все были влюблены, разлюбили теперь и ищут новых увлечений'. Далее в письме надежда на то, что материалистическое движение вновь, то есть как в шестидесятые годы, овладеет русскими людьми. 'Естественные науки, — поясняет Чехов свою мысль, — делают теперь чудеса, и они могут двинуться, как Мамай, на публику и покорить ее своею массою, грандиозностью'.
И вот что очень важно для понимания Чехова. Писались эти строки в Ялте, куда он попал, гонимый на юг новым обострением его беспощадной болезни, характер которой уже становился понятен даже кое-кому из его знакомых. Еще в октябре 1893 года Антон Павлович пишет брату Александру: 'Все наши здравствуют. Я тоже. Маленько покашливаю, но до чахотки еще далеко. Геморрой. Катар кишок. Бывает мигрень, иногда дня по два. Замирания сердца. Леность и нерадение'. А через месяц уже с нескрываемым раздражением Суворину: 'Чахотки у меня нет, и кровь горлом не шла уже давно. Для чего Лейкин распускает по Петербургу все это странные и ненужные слухи, ведомо только богу, создавшему для чего-то сплетников и глупцов'. Чехов пока что твердо придерживался раз принятого им взгляда на свою болезнь. Однако взгляд взглядом, а кашель оставался кашлем. И все усиливался.
'В особенности он беспокоил его по утрам, — вспоминает Михаил Павлович. — Прислушиваясь к этому кашлю из столовой, мать, Евгения Яковлевна, вздыхала и поглядывала на образ.
— Антоша опять пробухал всю ночь, — говорила она с тоской'.
В феврале 1894 года Чехов приходит к выводу, что здоровье его быстро ухудшается. 'Уезжаю в Крым, — пишет он Суворину, — не в половине, а первого марта. Тороплюсь, потому что кашель донимает…' Но в Ялте ему не становится лучше. Скучает, не находит себе места. Не радует его и южная весна. 'У нас, — пишет он, — природа грустнее, лиричнее, левитанистее, здесь же она — ни то, ни се, точно хорошие, звучные, но холодные стихи'. В другом письме: 'Видел скворцов, которые летели к нам в Мелихово'.
Когда писатель был в Ялте, вновь напомнила о себе Лика. Уезжая в Париж к Потапенко, полная пока что веры в те златые горы, которые сулил ей любимый человек, чувствуя себя счастливой, Мизинова сочла, однако, необходимым не только обратиться к Чехову с письмом, но и посетовать в нем, что якобы отвергнута Антоном Павловичем. Решив, что и этого недостаточно, она стала тут же рассуждать на ту тему, что скоро умрет и уж больше никого никогда не увидит.
Не в первый, да и не последний раз пыталась Лика объяснять Чехову свои увлечения его невниманием. Антон Павлович уже привык к этому. Но на этот раз упреки показались ему, видимо, особенно неуместными, и он написал ей так: 'Я отлично знаю, что Вы не умрете и что никто Вас не отвергал'. Впрочем, дальше, по обычаю смягчая тон ответа, он уже пошучивает на сей счет. 'Милая Лика, — пишет он, — когда из Вас выйдет большая певица и Вам дадут хорошее жалованье, то подайте мне милостыню: жените меня на себе и кормите меня на свой счет, чтобы я мог ничего не делать. Если же Вы в самом деле умрете, то пусть это сделает Варя Эберле… Я до такой степени измочалился постоянными мыслями об обязательной, неизбежной работе, что вот уже неделя, как меня безостановочно мучают перебои сердца. Отвратительное ощущение'.
В этом-то состоянии души и тела Чехов пишет письмо о новом, охватывающем его настроении, об