— Каким образом?
— Не знаю, но помог бы.
— А как ты считаешь, что произошло бы, если бы бандиты нашли Бордаша у нас в доме?
— Не знаю, что было бы, если бы... Что об этом спорить! Чего не было, того не было. Говорить надо о том, что случилось. А случилось вот что: бандиты преследовали человека, который просил впустить его и спрятать, а ты не открыл ему дверь. Это свершившийся факт, и, надо признать, факт безобразный, с какой стороны ни посмотри... Теперь ты утверждаешь, что опасался за семью, но это не совсем так. Если бы тебя тревожила наша судьба, ты отправил бы нас с мамой во французское посольство, однако ты этого не сделал. Видимо, просто растерялся. Это я в состоянии понять, но понять твое поведение...
— Я же ни в кого не стрелял, никого не убивал. Неужели это тебе ничего не говорит? И то, что я никуда не сбежал, тебе тоже ни о чем не говорит? Я был готов к тому, что меня самого расстреляют.
— Ты не стрелял и действительно никуда не сбежал. И опять же потому, что страшно растерялся.
Варьяш потер подбородок.
— Ты слишком упрощенно смотришь на жизнь, — сказал он, — и слишком легко судишь. Человек не может быть идеальным...
— Тогда почему же ты хочешь, чтобы идеальным стал я?
— Я хочу, чтобы ты стал человеком.
— А я и есть человек. Причем такой человек, каким вы меня воспитали. Возможно, даже немного лучше, так как я не всегда следую твоим советам. А если бы следовал, то сейчас, наверное, признал бы тебя во многом правым, хотя бы для того, чтобы восстановить добрые отношения между нами. Но я уже не тот наивный мальчик, который когда-то с нетерпением ждал, что ты придешь и защитишь его, и никогда им не буду. Как бы я ни старался сблизиться с тобой, я не смогу этого сделать, потому что мой путь к тебе перекрыт целым рядом шлагбаумов, и опустил их не я...
Уголки губ у Эндре слегка дрожали, выдавая его волнение. Говорил он тихо, но убежденно. Он не собирался обижать или оскорблять отца, нет, просто хотел освободиться от тяготившего его груза, от той горечи, которая копилась в его душе на протяжении долгих лет. Он давно ждал такого случая, и все то, о чем он сейчас говорил отцу, за время бессонных ночей уже давным-давно оформилось в его голове в связную речь.
Варьяш слушал молча. Слова сына будто парализовали его.
— Ты только считался нашим отцом, а на деле... Скажи, ты хоть раз поиграл со мной? Хоть раз поинтересовался, чем я занимаюсь, о чем думаю, над какими вопросами бьюсь в поисках ответа? Когда мы с Жокой были совсем маленькими, мы встречались с тобой по утрам в воскресенье, и я был бесконечно благодарен тебе даже за эти короткие встречи, которые и продолжались-то не более получаса. Постепенно ты стал для нас недосягаем, превратился в этакого идола, которому нельзя мешать. У тебя никогда не было для нас времени. Так, по крайней мере, объясняла нам мама, которая постоянно защищала тебя, даже тогда, когда твои поступки нельзя было оправдать.
— В чем же ты меня обвиняешь? — выдавил из себя Варьяш. — У вас было все... А игрушек тебе и Жоке покупали столько, что ими можно было забить целых три магазина.
— Что было, то было, — с горечью в голосе согласился сын. — Но без этого я мог бы спокойно обойтись. Игрушек у нас было навалом, а вот родительской любви... Ты оказался таким же, как многие родители, которые материальными благами пытаются подменить подлинную любовь и человеческую теплоту. Я не знаю, как выглядит капиталистический мир при ближайшем рассмотрении, но слышал, что там одна из неразрешимых проблем — дефицит любви и человеческой доброты... Неплохо было бы и тебе задуматься о сущности этих понятий. Вот ты и твои друзья заседаете в различных комиссиях и комитетах, а подумали вы о том, почему, собственно, такие чуждые социализму явления, как хулиганство, цинизм подростков и их разочарованность в жизни, порой не снижаются, а растут? Вы, конечно, быстренько подыскали подходящие объяснения для успокоения собственной совести: мол, хулиганство как социальное явление носит всемирный характер... А что такое всемирный характер? Уж не нужно ли всем в таком случае успокоиться? А цинизм?.. — Эндре глубоко вздохнул и потянулся за сигаретами.
— Раз ты так хорошо видишь недостатки нашего общества, тогда почему же не борешься против них? — спросил Варьяш.
— Да потому, что у меня нет для этого ни сил, ни средств, а если быть до конца откровенным, то и желания. Я замечаю ошибки и в то же время мирюсь с ними...
— Нетерпелив ты очень. Мы живем в так называемый переходный период, когда...
— Это я ужо не раз слышал, можешь не продолжать. Но тогда и ты не забывай, пожалуйста, что я рос в переходный период, следовательно, наличие в моем характере таких качеств, как безынициативность, равнодушие и прочее, вполне закономерно... А раз так, давай будем уважать взгляды друг друга.
— Да ты позер, Эндре. Скажи, что ты лично сделал для общества?
— А что я должен был сделать?
— Я потому задал тебе этот вопрос, что в твоем возрасте я за свои убеждения уже поплатился тюрьмой.
— И именно поэтому получил право жить так, как живешь сейчас? Начальство ни в грош не ставишь, своих коллег называешь бесталанными волами, содержишь любовницу...
— Тебе не кажется, что ты слишком много себе позволяешь?
— Прошу прощения, я не хотел тебя обидеть.
— Не язви.
Эндре промолчал. Почувствовав, что мерзнет, он натянул на себя одеяло и с явным разочарованием посмотрел на отца. Собственно, чего он ждал от этого разговора? Не мог же отец сказать ему правду, тем более что он наверняка убежден в своей правоте.
— Люди, сынок, к сожалению, не ангелы, но и не дьяволы, — проговорил Варьяш многозначительно. — Это просто люди со своими достоинствами и недостатками. И потом, ты забыл о том, что наше поколение устало, оно страдало — и духовно, и физически. Во многом ты, конечно, прав, но...
— Тогда все в порядке, — перебил его Эндре. — Тогда нет никакого смысла спорить: само «но» уже лишено интереса. Ты мне все объяснил, так сказать, собственную совесть успокоил. Однако есть вещи, которых я, сколько бы ты мне ни объяснял, все равно не пойму. Ну, к примеру, твои отношения с семьей Демеши. Допускаю, что ты не мог помочь своему другу, но отказаться выслушать его мать... Я знаком с этой историей и потому не смогу понять тебя, сколько бы ты мне ни объяснял...
— А кто тебе рассказал об этом? — спросил Варьяш. — Демеши?
— Нет. Его мать и дядюшка Кальман.
— А они не говорили тебе о том, сколько я ходил по их делу?
— Нет, не говорили.
— Как только мне дали прочесть показания дяди Кальмана и Демеши, подписанные их собственной рукой, я бросился ходатайствовать по их делу, — начал объяснять Варьяш. — А они... Они оба признались, что до войны были агентами политической полиции.
— И ты этому поверил?
— Я не верил до тех пор, пока собственными глазами не убедился.
Варьяшу стало как-то не по себе. «Зачем Кальману понадобилось чернить меня перед родным сыном? — думал он. — Может, он решил таким образом отомстить мне? Но это так не похоже на него, ведь Кальман всегда соблюдал правила игры. Таким он был и в детстве: он никогда ни на кого не нападал из-за угла, а всегда шел напрямик...»
— А почему же ты прятался от матери Демеши?
— Потому что не мог ей сказать ничего вразумительного, — ответил Варьяш и, почувствовав, что ответ его явно неубедителен, быстро добавил: — Вероятнее всего, просто струсил. Я был сбит с толку...
Он не решился признаться, что боялся не столько ареста, сколько того, что попадет в опалу. С тех пор Варьяш постоянно убеждал самого себя в том, что в общем вел себя вполне прилично, делал все возможное, чтобы помочь брату и другу: кому-то звонил, куда-то бегал с просьбами.
Неожиданно Варьяшем овладело чувство, какое обычно овладевает человеком, на которого нападают, а ему, естественно, хочется защитить себя от этих нападок.
— Виноват, черт бы меня побрал! Признаюсь, виноват. Конечно, мне следовало тогда поговорить с