И он действительно высказал свои мысли, совершенно не заботясь о том, чтобы прикрыть их безобразную наготу, буквально захлебываясь отвращением к себе. Тонкие черты застыли в скотской отупелости, зубы ощерились в угрюмо-злобной усмешке, старое лицо оцепенело, сведенное жуткой судорогой порока. Гамбийе исподлобья наблюдал за ним, злорадно склабясь. Преподобный отец попятился. Выражение отчаяния на его лице смягчило бы самого барона Сатюрна, вызванного к жизни пером бессмертного Вилье.
– …Полно… что вы, маэстро… – лепетал несчастный, – вера, обряды которой я отправляю, дарит нас бесценными сокровищами терпимости… милосердия… Сомнение в догмате веры… может… должно в известной мере… сочетаться с отеческим вниманием… я сказал бы, особым попечением… к некоторым исключительным личностям… Я никак не мог предполагать, что искреннее стремление к примирению несходных воззрений… так сказать, к составлению из них стройного целого… известная широта взглядов… Будущая жизнь… по учению церкви…
Доводы беспорядочно теснились в его помутившемся мозгу; ему хотелось выложить их все сразу, мысли скакали от одного к другому, как ошалевшая стрелка компаса.
Но могучий старик приступил к нему, заслонив его широкими плечами:
– Будущая жизнь? Учение церкви? – вскричал он, сверля Сабиру светлыми глазами. – Вы в это верите? Отвечайте прямо, без уверток: верите? Ну?.. Да или нет?..
(В голосе его, видимо, было что-то еще, кроме оскорбительного вызова…) Но разве припрешь к стене такого вот Сабиру? Ни разу он не усумнился в справедливости проповедуемых им истин по той простой причине, что ни разу не усумнился в себе, в непогрешимости своих суждений. Все же он колеблется, лихорадочно роется в уме в поисках подходящего ответа, какого-нибудь удачного возражения… Но грозный противник совсем притиснул его, взял за глотку… Сабиру умоляюще поднимает руку. 'Поймите же меня…' – начинает он обмирающим голосом.
Сен-Марен жжет его взглядом, где пылает нескрываемая ненависть, отворачивается. Тщетно пытается вымолвить что-то злосчастный кюре: слова застревают у него в горле, и слезы кипят на глазах – слезы позора.
Господин Гамбийе так никогда и не понял, каким образом мирно начавшийся разговор, становясь постепенно все громче и раздраженнее, достиг такой запальчивости и озлобления, что на миг почудилось, будто здесь, в свете керосиновой лампы, сошлись лицом к лицу три заклятых врага. Причина же заключалась в том, что все трое оказались в таких обстоятельствах, когда слова и внутреннее состояние перестают соответствовать, когда участники разговора препираются, не слушая друг друга, когда каждый говорит, отвечая своим мыслям, и негодуя, как ему кажется, против собеседника, в действительности сердится на самого себя, на свое недовольство собой, подобно некоей диковинной кошке, ловящей собственную тень.
В наступившей тишине, где зрела новая гроза, они услышали вдруг скрип наружной двери, потом потрескивание лестничных ступеней под медленными грузными шагами. Они были настолько взвинчены, что переглянулись с каким-то благоговейным ужасом. Сабиру первым облегченно перевел дух, увидев спокойное лицо Марты.
– Ох-хо-хо, чистое наказание! – бормотала запыхавшаяся старуха.
Добравшись до последней ступени, она окинула мужчин быстрым взглядом, легонько охлопывая передник, чтобы разгладить набежавшие морщины.
– Ладислас ждет вас, господа!
В молчании они послушно сошли за ней к садовой калитке. Небо было усыпано звездами.
– Видать, он вперед пошел, – молвила служанка, указывая на светлое пятно, которое плыло, покачиваясь, вдоль дорожки темного кладбища. – Это его шаги. Ступайте, церковь будет отперта.
Она придержала священника за рукав и, привстав на носках обутых в кожаные галоши ног, зашептала ему на ухо:
– Хоть бы вы его уговорили – ведь маковой росинки во рту не было со вчерашнего вечера! Уморит он себя!
Она пошла прочь, не дожидаясь ответа. Своих спутников Сабиру нагнал уже у церковных сеней. Поразительно светлая, резко очерченная стрела храма возносилась в ночное небо. Изнутри доносилось шарканье кованых башмаков служки по каменным плитам.
– Итак, мы продолжаем вместе наши похождения, – любезно проговорил Сен-Марен, обращаясь к бывшему профессору, в которого улыбка великого писателя словно вдохнула жизнь. – Я и думать не могу об ужине, прежде чем вы отыщете вашего неуловимого святого. Согласитесь, это вмешательство свыше пришлось как нельзя более кстати – иначе мы и теперь еще препирались бы и злились друг на друга.
Послегрозовая свежесть развеяла его дурное настроение. Нищая лачуга святого и заколдованный круг света на стене казались ему теперь дурным сном.
– Давайте войдем, – немногословно пригласил Сабиру (но какой благодарностью светились его глаза!).
Ладислас тотчас поспешил им навстречу. Будущий каноник бодро спросил:
– Ну, что новенького, Ладислас? (Лицо доброго крестьянина тотчас выразило крайнее недоумение.)
– Нет нигде нашего батюшки!
– Вот те на! – вскричал Сабиру, и отголоски долго гудели под старинными сводами.
Люзарнский пастырь негодующе скрестил руки на груди:
– Довольно шуток!.. Вы совершенно уверены, что…?
– Все осмотрел, каждый закуток облазил… Думал, он в часовне Ангелов он туда каждый день после обеда ходит и прячется в одном месте, так что не всякий сыщет… Только нет его там, нигде нет… Я уж и под кафедру лазил! Просто ума не приложу!..
– Но должен же он где-то быть? – вмешался Гамбийе. – Человек не иголка, как вы думаете?
Будущий каноник кивнул, давая понять, что он того же мнения.
– Может, господин кюре вышел через ризницу, – отвечал Ладислас, – и пошел по Вернейской дороге до Рою, где крест поставлен? Он любит ходить туда поздним вечером, читая по пути молитвы.
– Ох-хо-хо! – шумно вздохнул шавраншский врач.
– Да вы погодите, – продолжал служка. – Только об эту пору осталось-то всего двадцать минут до благословения святого причастия – он давно бы уж воротился, давно… Я все думал… Сегодня вечером он был такой слабый, бледный… Ведь со вчерашнего вечера ничего не ел… Может, худо ему стало, вот что я думаю!..
– Боюсь, это вполне могло случиться, – заметил Сабиру.
Некоторое время он раздумывал, по-прежнему держа руки скрещенными на груди и надувая щеки, более важный, чем когда бы то ни было. Внезапно он решился:
– Весьма сожалею, уважаемый маэстро… о том, что… волею обстоятельств причиняю вам столько беспокойства…
– Никакого беспокойства, решительно никакого! – любезно возразил уважаемый маэстро, окончательно сменивший гнев на милость. – Я сказал бы даже, что это приключение начинает меня забавлять, если бы не разделял вашего беспокойства… Но я, пожалуй, дальше не пойду – куда мне угнаться за вами на моих старых ногах! Я лучше подожду вас здесь…
– Надеюсь, вам недолго придется ждать,- отвечал бывший профессор. – Он наверное там: некуда ему больше деваться!.. Я полагаю, господин Гамбийе не откажется сопровождать меня: его помощь понадобится мне более, чем когда-либо. Идемте с нами, Ладислас, – сказал он, обращаясь к служке, – да захватите по пути сына кузнеца – вдруг понадобится нести нашего несчастного друга…
Его голос постепенно затих в отдалении, дверь захлопнулась, маститый романист остался один и улыбнулся.
XIII
Улыбка волшебства! Старая церковь медленно дышит, еще храня слабое тепло угасшего дня. Запах ветхих камней и истлевшего дерева, таинственный, как благоухание старого густого леса, обволакивает приземистые мощные столпы, мглою стелется над плохо пригнанными темными плитами, как болотная вода, застаивается в темных углах. Он стекает в выбоины пола, углубления стен, пустые ниши, словно в гранитное ложе, и красный свет лампады, теплящейся вдали у алтаря, напоминает бакен, горящий посредине глухого озера.
Сен-Марен с наслаждением вдыхает воздух деревенской ночи среди стен шестнадцатого столетия, источающих благоухание долгой череды минувших лет. Забрав шись в правый придел, он сидит в тихой задумчивости на краю дубовой скамьи, жесткой и гостеприимной. Над головой с легким скрипом покачивается на железной проволоке медный светильник, изредка хлопает дверь, а когда наступает тишина, ему чудится слабый звон – верно, подрагивают в свинцовых окладах пыльные стекла, отзываясь на стук копыт трусящей по дороге лошади.
'Сейчас врач и его несносный спутник таскаются бог знает где, – думает он, – и будут плутать как раз столько времени, чтобы я успел без помехи насладиться столь чудесным мгновением!..' (Он склонен верить в счастливые совпадения, в тайное благоприятствование случая.) Церковь, тишина, игра теней… В самом деле, будто нарочно приготовлено для него, как будто его ждали здесь! 'Только бы они не вернулись слишком рано!' – думает он.
Они не вернутся слишком рано.
('Умирающие прекрасно знают, чего им хочется, но помалкивают о своих желаниях', – заметил однажды старый еврей Мечислав Гольберг.)
Глухое беспокойство маститого романиста растворилось мало-помалу в глубоком внутреннем покое, какой ему редко случалось вкушать. Среди безмолвия, как огоньки ночного города, вспыхивают воспоминания. Его обступают беспорядочные образы прошлого, сладко хмеля своей пестротой. Как перекликаются, вторят друг другу годы, дни, часы через календарные границы!.. Ясное деревенское утро, чудный звон медного таза для варенья… Вечерний час, и прозрачная струя ледяной воды под сенью недвижной листвы… Удивленные глаза белокурой кузины, глядящей на него поверх семейного стола, волнующаяся маленькая грудь… И вдруг прыжок через полстолетия… Первые знаки старости, несостоявшееся свидание… страстная любовь, за которую отчаянно борются, сражаются самоотверженно, ни пяди не уступая, до последнего вздоха, когда губы старика жадно ловят упругий ускользающий рот, который завтра вонзит в него беспощадное жало… Это его жизнь – все, что не уничтожило время, что в минувших летах сохранило еще свои черты, облик свой. Прочее все вздор, и книги и слава. Пятьдесят лет труда, блистательное имя, тридцать нашумевших книг… Неужели это так мало значит?.. Сколько болванов вопит: искусство, искусство… А что искусство? Бесподобный жонглер знает одни тяготы его. Он нес искусство на своих плечах, как бремя. Лепоречивый вития, толковавший о себе одном, ни разу не выразил себя. Свет, решивший, что любит его, видит лишь обманчивую личину. Он отлучен от своих книг, изначально лишен права на них… Полчища читателей – и хоть бы один друг!