Первые губительные пальчики дневного света пробрались в долину. Он видел такое только по телевизору. Белый свет был безжалостно красив. Выжигал голубоватые полосы на сетчатке глаз. Голова закружилась и Алексу пришлось остановиться. Времени больше не было. И выбора не осталось. Бросившись на землю, он принялся рыть её как собака, двумя руками. Снежный покров был высотой всего лишь около фута,[24] а под ним находился слой сосновых иголок. Он разрыл их, сделав небольшую… яму. Яму, не могилу. Да, яму.
Потом вытряхнул термозащитное одеяло из упаковки. Утренний ветерок подхватил его и с хлопком расправил над землёй. Оно было практически невесомым и предназначалось лишь для недолгого использования, например, чтобы перебежать из здания в здание, но не для того, чтобы защищать от солнца целый день. Нигде не говорилось, как долго он мог оставаться под ним в живых. Алекс завернулся в одеяло, сел в свою… яму… и принялся закапывать ноги смесью из грязи и снега.
Лучи солнца прорвались сквозь деревья и попали Алексу на лицо. Казнь началась. Глаза увлажнились от боли, но он продолжал расчищать снег, сгребая его в кучу над собой и понемногу отклоняясь назад, создавая защитный слой над одеялом, которое могло стать единственной гранью между выживанием и медленной кремацией. Кожа рук покрылась волдырями.
Наконец он лежал на спине, одеяло над ним было очень хлипкой защитой. Он засыпал снегом голову, сгребая его по бокам. Когда не мог больше уже ничего сделать, Алекс осторожно втянул руки под одеяло. Их сильно жгло, словно они постепенно отходили от обморожения. Лицу было ещё хуже.
Издалека послышался вой новых сирен и ещё больше голосов. А ещё через несколько минут — топот и вибрация от шагов снующих взад-вперёд рядом с его укрытием людей. Всё это время солнце становилось сильнее и сильнее. Трудно было не застонать, не закричать от причиняемой солнечным светом боли. Он проходил через снег и обжигал даже сквозь ботинки, которые не были накрыты одеялом. Свет отражался от алюминиевой поверхности одеяла, но находя хоть крошечную лазейку, выжигал на коже волдыри. Ещё даже не было семи. Что же тогда будет в полдень?
Будь проклят солнечный Колорадо! Где ещё так же ярко светило солнце в январе? Париж, Лондон — они были затянуты такими плотными тучами, что по этим городам можно было разгуливать хоть днём. А в Нью-Йорке было много тени в любое время года. Он должен любыми способами убедить Хелену переехать туда. Боулдер явно не для Алекса. Он с трудом пошевелился под тяжелым от снега одеялом. Всё жутко болело. Да, ей точно придётся переехать в Нью-Йорк. Как только выпотрошит Алекса за его поступок.
Топот шагов и голоса постепенно стихли. Он услышал, как заводятся движки первой… второй… третьей машины, а потом шорох шин по гравию. Поиски переместились в другое место.
То, что происходило в тот день, было худшим ночным кошмаром Алекса. Это было ночным кошмаром любого вампира, но для него этот страх был особенным, единственным, который в детстве заставлял кричать и ночь за ночью будить мать.
В кармане зажужжал телефон. Телефон! Он мог быть его спасением. Прорываясь через муки боли, он запустил под пальто ослабевшую руку и поднёс телефон к лицу, косясь на него и стараясь разглядеть номер звонившего боковым зрением.
Номер его родителей. А это означало, что звонила мама, потому что отец никогда не звонил сам. Телефон приходилось совать ему в руки, но даже тогда он посматривал на него так, словно тот мог укусить или сделать ещё что-то в этом роде.
— Мам?
— Саша!
Какую ужасную правду придется открыть матери? Я на виселице. Прикован к электрическому стулу.
— Я в ловушке, мам. — Говорить было трудно: губы ощущались как-то странно, будто были обезображены. Может быть даже покрылись волдырями.
— О, мой мальчик! Где ты?
— Под термоодеялом и парой дюймов снега. У нас есть друзья в Колорадо?
— В Колорадо? Нет. Кто из нас стал бы жить в ковбойском штате прямо у солнца под носом? Я пошлю за тобой братьев, но когда? Они не смогут выехать ещё несколько часов.
Снаружи что-то изменилось. Внезапно боль нахлынула с новой силой. Ни ветви деревьев, ни облака, ни тени — ничто больше не сдерживало солнечный свет. Каждая клеточка его тела кричала, молила скрыться от боли — броситься в другое убежище или покорно принять забвение. Но умом он понимал, что у него оставался единственный хрупкий шанс выжить, только если не будет шевелиться и переждет. Чтобы не двигаться, понадобится всё его терпение до последней капли.
— Саша? Саша!
Голос матери разорвал пелену боли.
— Мам?
— Не пугай меня так! Ты на равнине или среди холмов?
— Среди холмов, — боль нарастала и он всё больше в ней увязал.
— Хорошо. Тогда оно пройдёт над тобой достаточно быстро, скроется за холмом и перестанет так печь. Если бы ты был на пустоши… — она прищёлкнула языком. — Ты слышишь меня, Саша? Солнце не будет светить на тебя весь день.
— Слышу, — с трудом выдохнул он.
Её голос стал вкрадчивым и наполнился какой-то странной силой:
— Открой свой разум.
Повиновавшись, его разум последовал за её голосом — домой, в Бруклин. В их гостиную.
Мать сидела, свернувшись в своём любимом кресле, в том самом, которое было обито розовым вощеным ситцем. Она была одета в одно из своих поношенных шелковых кимоно, вокруг головы был обёрнут шарф, чтобы её длинные, с неравномерно поседевшей прядью волосы не падали на лицо, пока она спала. Трясущимися руками она прикурила папиросу.
Прекрасно, а ведь она бросила курить уже год назад.
— Ты храбр, как твой отец.
Длинная тонкая струйка дыма заклубилась из её губ, пока она изучала его взглядом с ног до головы. В сияющих глазах было невозможно прочесть, что именно она видела, когда смотрела на него.
— Однажды ему довелось побывать в такой же ситуации, но он выжил даже без термоодеяла. Их тогда ещё не производили.
В это не очень-то верилось, ведь у отца была целая уйма историй, и всю эту уйму Алекс с братьями знали почти наизусть.
— Папа никогда не говорил об этом.
— И тем не менее, это правда, — она немного небрежно стряхнула пепел с папиросы. — Он выжил, а значит, ты тоже выживешь.
— Мам, ты только что это выдумала?
— Тише. Не ругайся при матери. Не знаю, может быть тебя и… имеют, — легкая улыбка появилась на её губах, когда она произнесла это слово. Она никогда не выражалась. Мизинцем убрала крошку табака с кончика языка. Такой привычный жест. Такой родной. — Сегодня ты сам себе злейший враг и ты это знаешь. Захочешь сдаться солнцу.
— Знаю, — быстрая смерть теперь была вполне приемлемой альтернативой медленному поджариванию.
— Переживи этот день. Я пришлю Михаила. Кровь