мы звали ее “Мамой”, а вы бы? научила меня всему, что я умею. — годы серой боли, долгие-предолгие годы, опустившие плечи. — Не буду лукавить, “Питмановская Арифметика Здравого Смысла” снабдила этот карандаш свинцом, который некогда был радием, здесь, в этом карандаше, миллион радиоактивных лет, оттяни вот это до конца, теперь нажимай на карандаш…
— Раздвиньте ему ноги, ребята! — вскричал Режиссер.
«туманное желтое время каникул, двадцатые годы поют тебе сцену между нами, где время не писало никогда, худой мальчишка был похож на меня в форме начальной частной школы, до далекой закрывающейся спальни доносятся паровозные гудки, грустные старые людские газеты я ношу е собой, больной голос, донельзя неприятный, говорящий тебе: “Искры” — уже над Нью-Йорком. Справился я здесь с заданием? Он это услышит?»
кто-то туманный, дрожащий, далекий задвинул ящик бюро на темном чердаке…
«Карандаш используется только один раз, чувак… фосфоресцирующий протез руки, и это было всё, пришлось увидеть его в последнем свете, оставшемся на гибнущей звезде… старый джанки, макающий сдобный торт в чашку в сером кафетерии, салфетка под его кофейной чашкой, прозвали его “Жрецом” — продавал специальное распятие, которое светилось в темноте, пока не начал светиться в темноте сам, остывший кофе, сидел именно там, где сидишь сейчас ты, видишь ли, сынок, когда приобретаешь привычку к хозяину, о других ребятах забываешь… Мальчишка ждет… пансион миссис Мёрфи… сплошь старые грустные циркачи… помню, ее сынок-педераст брил на кухне грудь, волосы летели в суп, а он пел, заливаясь соловьем, музыкальная семейка, помню, ах, уже пришли, “Сдаются комнаты”, занавески серые, как сахар сиротского приюта, всегда выглядывает серая тень…
— Вы расплатитесь сегодня, мистер Джонс?
Да, миссис Мёрфи, я расплачусь, эта лестница, она меня в могилу сведет — кхе-кхе — карандаш используют только один раз, не забудь, я режиссер единственного представления, показывал тебе бумаги, понятные, как “Энни Лори” в фильме двадцатых с гибнущей звезды… печальный юный образ источает застоявшийся цветочный запах болезни в далекое окно… Я расскажу тебе историю, которая называется 'Улица случая'… арабский домик в пригороде, остывший кофе, сидел именно там, где сейчас сидишь ты, дождь, протекает крыша, я передвигаю диван на сухое место, тяжелый испанский диван, и вижу за диваном маленькую сухую нишу, которую прежде не замечал. В нише лежит книга, серая лощеная обложка с золотыми буквами. шрифт самый обычный: “Улица случая”, я открыл книгу».
«Это история о четырнадцатилетнем мальчике, который погиб во время вторжения».
там портрет мальчишки, выцветшая сепия, у чердачного окна, машет рукой вслед далекому поезду.
Глава 12
Улицы Случая
Прохладная окраинная улочка, мощенная булыжником, южные ветры, давние времена, мальчишка у ручья, босиком, вытянувшись на заборе, следил взглядом за полетом гусей в фиолетовом вечернем небе, и вдруг он оказался над ручьем, над улочкой и домами и посмотрел сверху на железную дорогу, ничуть не боясь упасть. Вернувшись домой, он обо всем рассказал отцу в комнате на чердаке, которую отец превратил в мастерскую.
— Я умею летать, отец.
— Такими способностями мы не обладаем, сынок.
печальные паровозные гудки в далеком поднебесье, голубая магия всех фильмов в запомнившемся малыше, стоящем со светящимся лицом у чердачного окна, машущем рукой вслед поезду, пыль на окне, звук, подобный вздоху, в глубине пустой комнаты, держал фотографию мальчишки в своей морщинистой руке, в далеком поднебесье — мальчишеский голос…
«как долго ждал я весточки от тебя».
— Я писал, сынок.
невыносимо шептать это послание, невыносимо вспоминать слова, некогда бывшие человеком, которого искал, некогда бывшие человеком, щелканье каблуков на захудалой улочке, серая неосвещенная лестница, запах старой боли, долгой-предолгой, опустившей его плечи…
— Это был я, мистер. Пансион миссис Мёрфи, помните?
серебристые утренние тени на далекой стене, расшатанный ящик бюро, рассвет в его глазах, нагишом на кровати, в руке рубаха, запах молодых ночей, лицо его заливают световые годы, грустная постаревшая улыбка…
— Я ждал там.
голубая магия всех фильмов в запомнившемся малыше, стоящем там, выцветшие улицы, далекое поднебесье. Он грустно машет рукой с Улицы Случая. смотрите безучастный фильм — его лицо.
— Отныне тишина, я ухожу.
грустное постаревшее лицо, тусклая, дрожащая, далекая улыбка.
— Я ждал там.
мальчишка присутствует при пустопорожней сделке. Он грустно машет рукой с Улицы Случая.
Суррогатный дух киносоюза не смог найти мощенную булыжником дорогу, довольствовался первым попавшимся мексиканцем, после полудня телесная печаль прощания означает его отсутствие — как ветер и пыль на безлюдных улицах Мексики…
Железная камера, крашеные стены, шелушащиеся ржавчиной… клубы дыма в высоком зарешеченном окошке синей ночи…
«Двое заключенных сидят на нижних железных нарах и курят. Один американец, другой — мексиканец… Камера вибрирует от неслышного голубого движения тюрьмы и всего тюремного заключения во времени.
— Bueno, Джонни? — Его пальцы дернули Джонни за рубаху. Они встали. Хосе повесил свою рубаху на гвоздь, Джонни передал рубаху, и Хосе повесил одну рубаху на другую. — Ven asa[46]. — Одной рукой он выдернул ремень Джонни из пряжки и пальцами карманника расстегнул пуговицы ширинки.
— Ya duro, Джонни твердый.
— Clara[47]. Твердый…
Хосе на коленях вполз на нары.
— Вот так, Джонни. — Он похлопал себя по бедрам. — Давай perros.
Второй влез на место.
— Джонни нравится?
— Mucho[48].
— Вдохни поглубже, Джонни.
Они застыли, глубоко дыша.
— Bueno, Джонни?
— Bueno.
— Vamanos. — На синей стене извивались теневые тела. — Джонни, уже пора начинать.
— Ты кончать, Джонни?
— Siiiiiii…
— Была не была, Джонни.
Струи на запасном одеяле, запах железнотюремной плоти и засорившихся туалетов протискивается