вернулась, тоже как обычно. В двадцать девять лет ей так же все было интересно, как и в девятнадцать, и так же она ухитрялась бывать в пяти местах за день, притом одновременно.
Колька понял, что отсрочки не будет. Да и не нужна ему была отсрочка.
– Галя, – сказал он, – я не предупредил…
– О чем? – не глядя на него, спросила она.
Голос ее прозвучал как-то странно, непривычно, и это удивило Кольку. Неужели она так сильно переживала из-за его отсутствия?
– Ну, что задержусь. Я, понимаешь…
– Да ладно, Коль.
Она подняла на Кольку глаза, и он наконец понял, что в ней показалось ему таким странным. Глаза у нее не блестели. Такого не бывало все десять лет их совместной жизни. Это было главное в ней, вот этот яркий блеск глаз, они блестели, когда Колька впервые увидел ее, когда она провела с ним первую ночь, когда приходила к нему в больницу, они блестели в радости и в горе, от бессонных ночей и от новых впечатлений… Жизнь пробивалась у нее изнутри этим блеском, в его неизменности и была нескончаемость жизни!
Теперь ее глаза были – сама пустота.
– Случилось что-нибудь? – дрогнувшим голосом спросил Колька.
«Ну как ей сейчас сказать? – мелькнуло у него в голове. – И что это с ней вдруг?»
– Ничего не случилось. – Она пожала плечами. Голос был спокойный. – Все как обычно. Хорошо, что Надька у бабушки, а то меня в командировку посылают. Может, ты Новый год у родителей встретишь? Или у Нины.
– Я… – начал было Колька.
И замолчал.
– Что – ты?
– Я… А куда ты едешь?
– На остров Лансароте. Только не еду, а лечу. Это рядом с Африкой, напротив Сахары.
Она и теперь не удивилась необычности его поведения, хотя могла бы: Колька ведь никогда не интересовался маршрутами ее поездок.
Он больше не мог делать вид, будто с ним ничего не произошло.
– Галя, я должен тебе сказать, – с трудом, но решительно выговорил он. – Я не буду больше… здесь жить.
– Здесь? – переспросила она.
– В смысле, с тобой… то есть…
Все-таки язык у него был словно свинцом налит и еле ворочался во рту, выговаривая эти слова, ничтожность которых он ясно чувствовал. Они были ничтожны по отношению к Кате, по отношению к Галинке, по отношению к нему самому, их противно было произносить. Но и не произносить было невозможно.
– Ты уходишь? – таким же спокойным голосом спросила она. – К кому?
Как было ответить на этот вопрос? Сказать, что он уходит к любовнице Северского, которая только что родила от того ребенка?
– Я ее люблю, Галь, – сказал Колька. – Она родила. Прости.
– Да? – Теперь он наконец расслышал, что ее голос звучит не спокойно, а тускло. – Давно?
– Два дня назад.
– Поздравляю.
– Надя от бабушки вернется, я ей тоже скажу.
– Зачем ты будешь ей говорить? Она все равно сразу в Кельн уедет. А потом я ей сама скажу.
Галинка была, как всегда, права и, тоже как всегда, соображала быстрее, чем Колька. Даже в том странном состоянии, в котором она неизвестно отчего сейчас находилась. Даже при таком известии, которого она едва ли ожидала от него.
А может, дело было совсем не в ее сообразительности. И даже наверняка не в этом было дело. Просто та жизнь, которой Колька жил десять лет, была создана без него, шла без него и не нуждалась в нем даже в тот момент, когда он ее покидал.
Это было даже не обидно. Так уж оно сложилось, а почему, никто не знает. И вряд ли кто-нибудь в этом виноват.
«Удобно тебе так думать! – сердито произнес про себя Колька. – А она вон какая почему-то».
– Галь, очень ты…
Он хотел спросить, очень ли она на него обиделась, но ему вдруг стало стыдно называть происходящее таким глупым, из детской песочницы, словом.
– Не очень. – Она всегда легко угадывала все, что он хотел, а вернее, мог сказать. – Вообще не обиделась.
Колька молчал, не зная, что еще сказать. Все было глупо, мелко, не нужно. Любые слова, обращенные