мне иногда кажется, что ты здесь и сейчас войдешь ко мне…
Я подумала: «Сейчас, в который раз, она обвинит меня в том, что я от нее сбегаю». Я как в воду глядела.
— Сейчас, конечно, не время об этом говорить, но я так никогда, видно, не пойму, почему ты меня бросила.
Я расхохоталась, Эдит также. Как приятно было слышать ее смех! Но она смеялась не так, как прежде, громовыми раскатами; теперь ее смех больше соответствовал ее облику — надтреснутый и слабый.
«Не больше десяти минут», — сказала сестра. Они уже давно прошли. В комнату вошел Тео. Он посмотрел на Эдит, потом на меня. Я обрадовалась, увидев, как озарилось его лицо.
— Я уже давно не видел Эдит такой…
Он смотрел на нас, пытаясь понять наши отношения.
— Можно мне остаться с вами?
— Конечно, — ответила Эдит. Ты никогда не будешь лишним. А если начнешь надоедать, мы перейдем в ванную! Правда, Момона?
Этого он не понял. Откуда ему было знать…
— Но, Эдит, тебе ведь нельзя вставать!
Эдит продолжала смеяться.
— Тебе не понять… Момона, объясни ему. Расскажи ему нашу жизнь.
Как верная собака он вытянулся на полу возле ее кровати. Так он и останется навсегда в моей памяти: преданный пес с глазами, полными любви, которые отказывались видеть очевидное, то, что я поняла сразу: наступал конец… Занавес опускался. Эдит настолько приучила его к чудесам, что он перестал воспринимать реальность. Эдит могла не спать эту ночь, если это ей доставляло удовольствие, ничто больше не имело значения…
И мы с головокружительной быстротой начали вновь проживать забытое прошлое. Воспоминания детства, юности — мы выкладывали все перед Тео без стеснения, до того ли нам было! Перебивая друг друга, мы нагромождали все в кучу. Сами для себя отбирали нужное, Тео не мог за нами поспеть. Минувшее воскресло, все кружилось и кипело, как во время гулянья на Пигаль.
Она говорила: «А помнишь наших морячков, наших котов, легионера, Луи-Малыша, папу Лепле?..»
«А помнишь?..» Все наши фразы начинались так. Только в эту ночь Эдит была предельно искренна. Она не стеснялась говорить: «В тот день я тебя обманула…» или «Я не должна была этого делать…» Она видела все так ясно, что мне становилось страшно.
Мысли летели, как в вихре кружилось наше прошлое и настоящее, и перед моим неотрывным взглядом вместо лица больной женщины для меня одной и, быть может, еще для Тео возникло лицо Великой Пиаф, каким оно было на вершине славы.
Ей хотелось говорить, она порозовела, сна не было ни в одном глазу.
— Такую ночь, дети мои, забыть нельзя! Я буду помнить о ней и в раю!
Слушая нас, Тео открывал для себя незнакомую ему до сих пор Эдит. Меня порадовало, что она говорила только о своем детстве, юности и о настоящем времени. В эту ночь Эдит связывала начало и конец своей жизни прочно, навсегда…
Ей хотелось объяснить Тео, какой была ее молодость, прожитая со мной. Он тем временем протирал ей одеколоном лицо, причесывал ее, обмывал руки. Ему уже не удавалось разогнуть ее скрюченных пальцев.
При одном воспоминании о том, как эти руки жили в ее песнях, в свете прожекторов, слезы наворачивались на глаза. Ее основная, привычная поза — руки, прижатые к бедрам, почти к животу, выделяющиеся на черном платье: казалось, они одновременно ласкают и просят прощения. Этот жест, повторенный тысячи раз, она теперь пыталась повторить на простыне. Ее руки искали свое место.
Она позволяла Тео ухаживать за собой и понемногу снова превращалась в больную. Она смотрела на него, и в ее глазах читалась радость, которую он ей приносил.
— Правда, он чудо, Момона?
О да! Это так и было, и на этот раз я не притворялась. Эдит хотелось поговорить о своей профессии, о работе, но я чувствовала, что она отдаляется.
— Знаешь, теперь уже все. Я решила лечиться всерьез. Я ведь готовлю премьеру в «Олимпии». Это очень ответственно.
В этот день — позднее Тео и все окружающие это подтверждали — в последний раз создалось впечатление, что она сможет выкарабкаться. Отдавала ли она себе отчет о своем состоянии? Была ли у нее надежда на то, что все еще наладится? Не думаю. Может быть, ей снова хотелось в это верить, но ее призыв ко мне, «своему прошлому», был последним криком утопающего.
Вдруг она сказала тихим голосом, как говорила, когда ей было шестнадцать лет: «Мне хотелось бы петь»; только теперь она сказала: «Мне бы хотелось еще петь…»
Сестра сделала ей укол. Эдит еще продолжала говорить, продолжала переживать свое прошлое, но мысли ее начали путаться.
Властно, как в былые времена, она распорядилась: «Ты будешь спать внизу, в гостиной. Завтра увидимся».
И она взяла меня за руку. Ее пальцы сомкнулись на моих, как лапка воробышка. Между нами прошел сильный, горячий ток. При ее прикосновении это происходило всегда. Я бы сделала что угодно, чтобы сохранить этот контакт. Я не знала, что хранить больше было нечего…
Она снова открыла глаза. Они уже мутнели. Вдруг она произнесла, очень громко, как выкрикнула: «Теперь можно и умереть, я прожила две жизни! — Она сделала паузу, потом, собравшись с силами, выдохнула: — Берегись, Момона, не делай глупостей в жизни, за каждую приходится расплачиваться…»
Я знала, что она хотела сказать. Слишком хорошо знала. Я поцеловала ее и простилась с ней.
Я поняла. Как не отказывалась поверить, но поняла: все было кончено!
И не ошиблась. На рассвете Эдит впала в полубессознательное состояние, из которого так и не вышла.
Тео сказал мне:
— Я вас оставлю, Симона. Все было очень хорошо. Я рад, что вы приехали. Все, что вы сделали, было прекрасно. Но теперь я пойду к Эдит, я не хочу ее покидать.
И он вернулся к жене.
В кухне я снова застала Бонелей в аромате их кролика. Чтобы не заснуть, они сварили кофе. Мне они ничего не предложили. Тем более никто не сказал: «Оставайтесь ночевать, ваш самолет летит только завтра в полдень». Они это знали. Даниэль подняла голову, посмотрела на меня через стекла очков и спросила: «Вы уезжаете?»
Эдит мне приказала: «Ложись внизу в гостиной», только этот приказ не дошел до кухни. Вчера еще она могла отдавать любые распоряжения, и они отвечали: «Конечно, мадам Эдит… Ну, разумеется, какая прекрасная мысль!.. Черное — это белое, белое — это черное…» Но в это раннее утро — было четыре часа — Эдит уже перестала быть хозяйкой. Они поняли, что я не стану беспокоить Тео, что я не вернусь к Эдит… Кто-то из них сказал: «Шофер отвезет вас в аэропорт».
Было около пяти, когда мы туда приехали. Подонок даже не спросил меня, не хочу ли я выпить кофе. Выкручивайся сама! В этот час аэровокзал выглядел так, как футуристы изображают пустыню после конца света. Ни живой души. Наконец мне попался служащий, более или менее любезный. Я спросила:
— Мне нужно в Париж, а мой самолет летит только в полдень. Нет ли возможности улететь раньше?
— Я постараюсь это устроить, — ответил он. — Приходите к половине восьмого, место наверняка будет.
Я села в такси и поехала по Ницце. Этот город не из тех, что просыпаются на рассвете! Он долго потягивается! Не так-то легко в этот час найти открытое бистро, где можно выпить кофе. Да я и не сумела бы облатку проглотить, у меня стоял комок в горле. Я думала о том, что никто никогда не сможет прожить