напролет.
Эдит принимала гостей обычно после полуночи, редко раньше. Всегда у нее можно было застать Жака, его пианиста Робера Шовиньи и его аккордеониста Марка Бонеля с женой Даниэль (она пока еще не играла первой роли, но в скором времени должна была стать секретаршей Эдит), Мишеля Эмера, Гит, Лулу и разных случайных людей, мелкую рыбешку, прибившуюся к ее берегу…
А для Эдит начинался кошмар, который должен был продлиться четыре года.
Когда она вернулась из Америки, я при виде ее испугалась. На этот раз все было очень серьезно. Куда девалась моя Эдит с уличных перекрестков? Бледненькая, как все девочки Панама, но крепкая, худенькая, но всегда здоровая?..
«Это от усталости, Момона, я совершенно выдохлась. На, дерзки, я привезла тебе сувенир». — И она подарила мне на счастье розу из своего свадебного букета. Потом она описала мне свадьбу и гастроли.
— Ты счастлива?
— О да! Жак чудный!
Она произносила эти слова, но я видела, что в мыслях она была не с ним. И не со мной. Где же она была, о чем думала? Я не могла взять в толк. До меня, разумеется, доходили слухи типа того: «Хозяйка села на иглу», но я не хотела этому верить. Эдит всегда получала удовольствие от простых, естественных вещей, отвергала искусственные, сложные.
— Тебя снова мучает артрит?
В 1949 году у нее был приступ деформирующего артрита, но он быстро прошел. Как утопающий хватается за спасательный круг, так она ухватилась за мое предположение.
— Да, да. Кортизон выматывает все силы.
Эдит в данном случае говорила правду, у нее снова начались приступы. Она теперь панически боялась боли, больше не могла ее переносить. Как только чувствовала, что боль оскаливает зубы, кидала ей кость — кортизон. Врач прописал ей два укола в день, она делала четыре. Без рецепта кортизон не продавался, но находились мерзавцы, которые его доставали. Она платила за одну ампулу до пятидесяти тысяч франков (старых) — ту же цену, что и за морфий. Если бы она осталась нищенкой и корчилась от боли, ее все бросили бы на произвол судьбы… Но она была Эдит Пиаф и имела все, что хотела, потому что платила. Успех и деньги могут убить человека быстрее, чем нищета.
Ампулы с морфием? Они стоили ей целое состояние. И это было только началом. Торговцы наркотиками сняли с Эдит три шкуры. Так как я больше не жила с нею, я не очень все это себе представляла. Хотя я ее прекрасно знала, но предпочитала заглатывать то, что она мне рассказывала. Она брала меня за руку, смотрела в глаза и говорила: «Мне тебя так не хватает, у меня, кроме тебя, никого нет. Стоит мне рот открыть, Момона, а ты уже все знаешь…»
Видимо, не все. Где были мои глаза?
Все началось с несчастного случая. Если бы не авария, она бы никогда не прикоснулась к проклятому яду. Эдит не была порочной, она не представляла себе, что это такое. До этого страшного времени она, правда, пила, но не для того, чтобы отключиться, а, наоборот, чтобы повеселиться. Мы выпивали и озорничали. Она, например, напяливала на себя чудовищное платье, повязывала на голову платок и входила в какое-нибудь питейное заведение, где было битком народу. Подходила к первому столику и говорила: «Я — Эдит Пиаф!» Все вокруг начинали хохотать. Никто ей не верил. Тогда она поворачивалась ко мне и говорила: «Эти кретины платят деньги, чтобы на меня посмотреть, а бесплатно я им не нужна. Ну ладно, сейчас увидите, Пиаф я или нет!»
И начинала петь. Она блестяще умела пародировать саму себя. Люди катались со смеху и верили ей еще меньше.
Когда мы выходили на улицу, Эдит хохотала, была очень довольна собой. «Придут домой, скажут: «Видели одну чокнутую, совсем мозги набекрень, говорила, что она Эдит Пиаф! Как будто в этом можно обмануть. Бедная дурочка!» А дураки-то — они…»
Иногда, когда мы ходили в театр, Эдит покупала эскимо, конфеты и раздавала их публике. «Берите, берите, это в знак благодарности за то, что вы пришли. От Ассоциации признательных актеров…».
Иногда она угощала в виде извинения за то, что мешала смотреть спектакль. Она говорила: «Простите, господа, прощенья просим!» Если кто-то отказывался, она с ним задиралась. Самым удивительным было то, что вне сцены ее никогда не узнавали.
Для Эдит важен был не конкретный мужчина, а сама любовь; она должна была в нее верить, это было необходимо. Без любви она не могла ни жить, ни петь. Именно поэтому ее было так легко обмануть, и все чаще она мне говорила: «Это ужасно. Ни на мгновение нельзя забыть, что ты Эдит Пиаф. С тебя все время хотят что-то урвать, а на тебя саму всем глубоко наплевать! Даже тот, кто лежит с тобой в постели, в голове крупными буквами держит: «ЭДИТ ПИАФ».
Это стало навязчивой идеей, она только об этом и говорила. Я беспокоилась, мне это не нравилось. Я замечала, что у нее менялся характер. Никогда раньше Эдит не осложняла себе жизнь подобными мыслями. Она относилась ко всему легко, не таила ни на кого зла. Даже когда над ней смеялись, она часто отдавала себе в этом отчет лишь несколько дней спустя: «Послушай, Момона, а ведь он меня тогда приложил!»
Сколько раз я видела, как она приветливо здоровалась и даже обнимала людей, которые распускали сплетни или делали гадости. После их ухода она восклицала: «Надо же, я совсем забыла, что у меня на него зуб… Что же он мне сам не напомнил?» И смеялась.
Я видела, как она давала деньги людям, которые ее презирали. На следующий день в ванной до нее доходило. Тогда она говорила:
«Как я попалась на удочку! Ну ладно, пусть только еще раз сунется, больше ничего не получит. Кончено!» Но эти люди приходили снова, и она, все забыв, опять давала и давала…
И вот теперь у нее непонятно откуда появилась горечь. Мне не нравились ее глаза, они были мутными, как грязная вода: казалось, они вас не видят; иногда, наоборот, они были слишком блестящими. Эдит всегда любила поваляться в постели, но не до такой степени — теперь она проводила целые дни, распластанная, как пустой мешок, немытая, нечесаная, с отсутствующим взглядом.
Скоро все прояснилось… Однажды утром я позвонила Эдит, и мне ответили: «Мсье Барье и хозяин повезли мадам Пиаф в Медон, в клинику».
До женитьбы Жак видел, что Эдит делает себе уколы. Сначала он думал, что это кортизон. Она ему вешала на уши ту же лапшу, что и мне. Когда он понял, что она колет себе также и морфий, она объяснила: «Мне больно, поэтому я и колюсь. Но ты не беспокойся, что я к этому привыкну».
В Америке она держалась только на уколах. О том, чтобы пройти курс дезинтоксикации от наркотиков в США, не могло быть и речи: это получило бы широкую огласку, а контракты надо было выполнять. Эдит ни за что не согласилась бы нарушить контракт. Вернувшись в Париж;, она принялась жульничать сама с собой: клялась себе, что будет делать только две инъекции в день; а те, что были разрешены врачами, не считались. Таким образом, она делала четыре укола. Но так как она боролась с собой, то кололась в последний момент, когда уже больше не могла терпеть, и, конечно, не кипятила ни шприц, ни иглу, даже не протирала их спиртом — просто вонзала в руку или в бедро прямо через платье, через чулок. Когда человек доходит до такого, он пропал.
С двойными контрактами — она и Жак в одной программе — дело шло туго, но Эдит не хотела расставаться с ним, и ей пришла мысль сыграть снова «Равнодушного красавца». В первом отделении они должны были выступать каждый со своими песнями, а во втором — играть пьесу.
Но в ее состоянии это уже было невозможно. Она согласилась пройти курс лечения. Однажды утром, вцепившись в руки Лулу и Жака, она переступила порог клиники. Она боялась, но была счастлива, что у нее хватило сил решиться.