отчета у Бонапарта.
– Это был, если хотите, негласный альянс двух матерых разбойников, и Директория, обставляя свои комнаты антикварными ценностями, расплачивалась с поставщиком ценностей нещадным воскурением ему фимиама… К чему мы пришли? – рассуждал Карно. – Теперь вместо прежнего братства с народами Европы явилось чувство превосходства над другими народами. Это упоение опасно для самих же французов! А тяга к военной добыче стала для генералов естественна – как желание есть, пить и спать. Я иногда с ужасом спрашиваю себя: чем это кончится? Завоевательная политика Франции сначала приведет к диктатуре армии над народом…
– Кажется, уже привела, – заметил Моро.
– А затем армия породит и диктатора – и над собою, и над народом… Не думаю, чтобы Бонапарт мог быть человеком вроде Вашингтона, который, свершив необходимое для страны, отступил в тень инжирного дерева, наслаждаясь прохладой… Кстати, Моро! А какие у вас отношения с Бонапартом?
– Ни одного упрека за поражения в Италии от него я не слышал. Я принят в Мальмезоне, Бонапарт прост и любезен, а Жозефина крайне мила… Он покоряет, она обвораживает!
О войне старались тогда не думать, хотя Бонапарт все чаще уединялся с Бертье, раскладывая карты Италии:
– Придется снова отбирать у австрийцев все то, что Моро сдал русским, а русскими победами воспользовались в Вене. Бертье, где это дурацкое место, возле которого даже не Суворов, а князь Багратион всыпал Моро как следует?
– Это случилось у деревни Маренго, вот здесь.
– Именно здесь я разрушу австрийское могущество в Италии, Маренго войдет в МОЮ историю, а имя генерала Моро сохранится лишь в комментариях к этой битве…
При свидании с Карно первый консул велел:
– Распорядитесь, чтобы всех русских, плененных в Голландии и при Цюрихе, собрали в лагерях Милле и Камбре. Я не желаю ссориться с Петербургом, а война с Россией – это бессмыслица! Что она даст Франции, если нам с русскими нечего делить? Мальту я решил вернуть России, а из пленных составим два русских полка – это, считайте, уже готовый гарнизон для размещения его в фортах Ла-Валлетты…
Париж долго говорил о безумном расточительстве Талейрана, давшего в своем доме праздник в честь семьи Бонапарта. Гости были удивлены, когда хозяин с салфеткою через плечо, подражая лакею, появился с подносом, на котором шипел в бокале прозрачный оршад. Прихрамывая, этот инвалид протащился через зал, и Бонапарт принял от него напиток, а Талейран застыл перед ним в выжидательном поклоне. И тут все поняли, что Бонапарт для Талейрана – это не только первый консул, он для него что-то иное, что-то высшее…
Среди многочисленных гостей была и Жюльетта Рекамье. На ней не было никаких драгоценностей: красоту не украшают – красота сама по себе. Правда, в прическе женщины была скромная ленточка, но ее выдернул из волос Бернадот, сказавший, что это – ценный сувенир для его погибшего сердца:
Подвинувшись ближе к Моро, женщина шепнула ему:
– У Талейрана глаза мошенника, торгующего из-под полы фальшивым жемчугом, а руки красные, как у прачки, которая не успевает перестирывать чужое белье.
Моро был человеком наблюдательным:
– На тебя очень пристально глядит Бонапарт.
– Да. Я тоже это заметила…
Рекамье поникла с таким видом, будто хотела у всех мужчин выпросить прощения за свою красоту.
– Слишком любима всеми, – тихо сказал ей Моро, – способна ли ты любить только одного?
Через складки веера он услышал ее шепот:
– Я истосковалась в разлуке с тобою… приезжай. Я как раз обещала гостям показать Авейронского дикаря!
6. Нетерпение
Утром грязный трубочист, спускаясь по веревке с крыши, заглянул в окно спальни Рекамье:
– Ку-ку! Я ведь тоже большой ваш поклонник…
Муж мадам Рекамье был старше ее на тридцать лет, а ранее – любовник ее же матери. Нет, он не женился по страстной любви. Банкиру требовалась отличная реклама для конторы, чтобы клиенты, увидев Жюльетту, стали покладистее в финансовых сделках. Парижане говорили, что муж оставался для нее только отцом, говорили, что у Жюльетты имеется один тайный телесный изъян, мешающий ей наслаждаться любовью. Банкир облицевал комнаты жены громадными зеркалами, чтобы она никогда не забывала о своей красоте:
– Такой товар на тротуарах Парижа не валяется…
Доминик Рапатель пристально наблюдал за рассеянным поведением своего генерала. Осторожно спросил:
– Кажется, пора закладывать карету?
Моро назвал ему адрес – улица Мон-Блан.
– Карету подать к дому банкира Рекамье, где раньше жил банкир Неккер, отец Жермены де Сталь. Кучер знает, где надо остановиться. Запрягай не белых лошадей, а черных.
– Черных лошадей в черную карету?
– Согласен. Но лицо я не стану мазать сажей…
Но прежде он решил сделать то, что подсказывала ему совесть, и навестил Розали Дюгазон. Любящая женщина, она прошла по жизни достаточно сложный путь, и нельзя было обижать ее на прощание. Когда- то балерина, затем певица, потерявшая голос, она «скатилась» до жалкой драмы. Усталые глаза актрисы были расширены от множества чашек крепчайшего кофе, и они расширились еще больше, когда на пороге ее жилища появился генерал Моро… С жалобным криком, как подстреленная птица, Розали кинулась к зеркалам, чтобы скорее поправить на голове кружевной «фюшю».
– Так я и знала! Ты не мог не проститься со мною, ты не мог не прийти ко мне… правда?
Моро с нежностью всмотрелся в увядающее лицо.
– Ха! Ты ищешь морщины? Их нету, еще нету…
– Все морщины вот здесь. – Моро провел рукою по своему лбу. – Это после Треббии, это Нови, это ущелья Овадо.
– Но я была там вместе с тобою. – Розали показала ему газеты, в которых писалось о Моро и его армии. – Я собрала все. Даже то, что не следовало читать… в конце!
– В конце, дорогая, пишут только о мелочах.
– Да! Но для женщины мелочи – самое главное…
Моро огляделся. Нет жилищ печальнее на свете, нежели квартиры стареющих актрис. Какой безнадежной грустью веяло от лавров, полученных Дюгазон еще в ранней юности, когда она порхала Сильфидою с крылышками на плечах; тоска исходила от портретов, подписанных: «С любовью» – знатными музыкантами Буальдьё и Гретри… Куда делся ее волшебный голос?
Увы, он стал почти хриплым, трагическим.
– Все кончено, Моро, и мне давно пора задуматься о прощальном бенефисе. Любящая тебя, что оставлю тебе? Хочешь, изучу роль солдата – командуй мною, генерал Моро!
– Не играй, – сказал Моро.
– Я, кажется, смешна… Подмостки театра, к сожалению, не трибуна. Но как бы хотелось мне, брошенной тобою, объявить Парижу со сцены, что я любила Моро.
– Прошу тебя, Розали…
– Моро любил меня, а я люблю Моро и теперь!
Она была возвышенна, как в классической трагедии.
– О любви шепчут, Розали, – отвечал он.
– Неправда! Иногда надо кричать…
В этот момент (почему?) она показалась ему прекрасна, как никогда, и Моро вдруг вспомнил другую героиню своей безумной юности – легендарную Олимпию де Гуж, когда-то сказавшую: «Если женщина получила право кидаться под нож гильотины, кто откажет ей в праве всходить на трибуну?..»
Моро с любовью расцеловал забытую Розали.